Новый Мир ( № 9 2010)
Шрифт:
Герои “Полдня”, да и сказочно-фантастической повести “Понедельник начинается в субботу” чуть ли не буквально реализуют метафору о “превращении камней в хлебы” — правда, начисто лишая этот процесс каких-либо демонических коннотаций, изображая его в оптимистических и юмористических красках.
Одновременно Стругацкие — особенно в “Стажерах” — затрагивают обобщенно и тему инерции человеческой природы, “пережитков”, “родимых пятен”. Их носителями в романе являются и ослепленные жаждой наживы “рудокопы” на Бамберге, и красавица Маша Юрковская — в изображении авторов матерая мещанка, озабоченная только развлечениями, успехом у мужчин и сохранением собственной привлекательности. Впрочем, в ее глазах герои-первопроходцы — люди, в свою очередь, скучные и ограниченные.
В главе “Диона.
В своих утопических феериях Стругацкие заразительны, ярки — но вовсе не до конца убедительны. Их герои наделены немалой человеческой привлекательностью, они умны, добры, любознательны, готовы к взаимопомощи и самопожертвованию в случае необходимости — при этом без сусальности, натужности и ложного пафоса. Однако сам процесс массового перехода земных обитателей-обывателей в это удивительное качество, сам механизм превращения остается за кадром. О нем остается лишь догадываться. Правда, к чудодейственным свойствам коммунистического “способа производства” и к могуществу науки писатели добавляют еще один важный фактор: высокую педагогику, последовательное и точечное воздействие на юные души для развития в них семян добра, ответственности и благоговения перед жизнью… Достоевский ведь тоже в “Братьях Карамазовых”, через линию Алеши и “мальчиков”, приходил к теме “учительства”.
В “Далекой Радуге” Стругацкие предприняли интересную и недооцененную попытку углубления традиционной фантастической проблематики. Да, в центре повествования — впечатляюще нарисованная картина “оптимистической трагедии”, в этом же духе выдержан и общий колорит. На экспериментальной планетке, облюбованной физиками для своих духзахватывающих экспериментов, возникает неожиданный и грозный “спецэффект” — все население Радуги должно погибнуть. Поведение “коммунаров” перед лицом этой беды, их стойкость, мужество, альтруизм, их дискуссии на тему кем (конечно, детьми) и чем должен быть загружен единственный космический корабль, который сможет покинуть планету, — вот главный предмет изображения.
Но на полях этой трагедии разыгрывается скромная и примечательная психологическая драма. Один из персонажей повести — физик Роберт Скляров, наделенный незаурядной физической силой и красотой, но при этом удручающе заурядный в интеллектуальном плане. Особенно на фоне своих более или менее блестящих коллег. И тут вспоминается пассаж в “Идиоте” о незавидном положении обыкновенных людей, особенно тех, кто сознает свою обыкновенность: “…нет ничего досаднее, как быть, например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно образованным, неглупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей собственной идеи…” Скляров, если отбросить сословно-имущественные определения, как раз из таких.
Стругацкие сосредоточивают свое и наше внимание именно на этом образе — закомплексованном, страдающем от сознания собственной серости, уязвленном. Герои без страха и упрека, ведущие себя согласно прописям и кодексам, занимают их меньше. Скляров же — персонаж “достоевского” склада, он совершает поступки нестандартные, не укладывающиеся в нормативную моральную схему
Ради спасения любимой девушки он преступает непреложный императив: первыми спасают детей. Он оставляет группу детей в опасности — правда, они так и так скорее всего погибли бы, — а свою возлюбленную силком увозит к стартующему звездолету.
Как это квалифицировать? Как безудержный эгоизм, пусть и в превращенной форме (ведь Роберт заботится не о себе, а о дорогом ему лично человеке)? Как злостную “аморалку”? Да и сам он в финале квалифицирует себя как труса и преступника. Но всмотримся пристальнее — не узнается ли в атлетической фигуре Склярова, с которого ваяли скульптуру “Юность мира”, “джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливою физиономией”, которого воображает себе герой “Записок из подполья”? Тот самый, который предлагает послать к черту благоразумие, логику и логарифмы и зажить “по своей глупой воле”.
Самый интересный персонаж “Далекой Радуги” подтверждает своим предосудительным поступком, что человеческим действиям и в особенности их мотивам нет закона — даже если это не закон тождества и рассудочной логики, а закон безграничного альтруизма и отказа от себя ради блага многих.
Конечно, подобные психологические экзерсисы Стругацких не назовешь особенно изощренными. Наши авторы еще пребывают на стадии веры — секулярной — и пафоса, возникающие на их страницах конфликты — конфликты хорошего с лучшим, и казус Склярова это только подтверждает.
Но время шло, мировоззренческие горизонты братьев Стругацких все больше затягивало дымкой умудренного скептицизма. И как-то так получалось, что они, обретая вкус к нестандартным вопросам, коллизиям, ракурсам, пытаясь вообразить варианты будущего, словно бы наталкивались на вешки — предвидения и предостережения, — которыми загодя разметил это пространство Федор Михайлович.
В “Хищных вещах века” писатели набрасывают сценарий тупикового развития человеческого сообщества. “Страна дураков”, где развертывается действие повести, — яркая иллюстрация мыслей Достоевского об опасности безграничного изобилия и комфорта при отсутствии духовной перспективы. Пресыщенные вещами и едой, безнадежно потерявшие смысл жизни, тамошние обитатели занимаются вандализмом, пускаются в самоубийственные приключения, спиваются или с головой погружаются в виртуальные электронно-наркотические миры.
В этой же повести впервые отчетливо проявляется черта поэтики Стругацких, объективно сближающая их с великим русским психологом. Достоевский охотно использовал детские образы и мотивы для заострения своих смысловых построений. Достаточно вспомнить девочку, обращающуюся в “продажную камелию” в больном сознании Свидригайлова, и несчастных детей пьяницы Мармеладова (“Преступление и наказание”), другую “девочку лет восьми”, перевернувшую душу героя рассказа “Сон смешного человека”, маленького страдальца Илюшу Снегирева из “Братьев Карамазовых” и, в качестве квинтэссенции “детского” символизма Достоевского, — рассуждение Ивана Карамазова о мировой гармонии и слезе ребенка. Достоевский умело и целенаправленно пользовался образом страдающего дитяти как тараном — для разрушения читательской “защиты”, для прободения толщи равнодушия, комфортного душевного эгоизма, рассудочности.
Интересно, что братья Стругацкие тоже часто вводят детские образы — с повышенной смысловой нагрузкой — в свои реалистико-фантастические сюжеты. В “Далекой Радуге” отношение к детям становится оселком, на котором проверяются зрелость и альтруизм общества в целом и моральные качества отдельных его членов. В “Хищных вещах века” судьбы мальчиков, Лэна и Рюга, потенциальных жертв разбушевавшегося общества потребления, означивают символическое перепутье, на котором оказалось человечество.
Продолжается эта линия и дальше — в “Малыше”, в “Пикнике на обочине” (Мартышка). И так до “Жука в муравейнике”, о котором речь пойдет отдельно. Конечно, Стругацкие далеки от “жестокого реализма” Достоевского, программно надрывающего читательскую душу зрелищем детских страданий. Они просто фокусируют на детях проблемы большого, взрослого мира, причем проблемы эти получают дополнительную остроту и философско-педагогический окрас.
Итак, Стругацкие обретают все большую художественную и интеллектуальную зрелость, проблематика их произведений становится многомернее и тоньше. А “дух Достоевского” по-прежнему витает над ними, порой “конденсируясь” на страницах их книг. Взять хотя бы одно из вершинных их достижений — повесть “Улитка на склоне”. Здесь завораживающе яркие фантастические описания сплетаются с сатирой, размышления о путях развития цивилизации соседствуют с приключениями и пограничными ситуациями в духе философии экзистенциализма. И посреди этой густой, напряженной виртуальной реальности нет-нет да и звучат отголоски рефлексии Достоевского. Помните, рассказчик в “Записках из подполья” задирал своих воображаемых собеседников, а заодно и будущих преподавателей научного коммунизма: “Тогда-то — это все вы говорите — настанут новые экономические отношения, совсем уж готовые и тоже вычисленные с математическою точностию, так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится хрустальный дворец. <…> Конечно, никак нельзя гарантировать (это уж я теперь говорю), что тогда не будет, например, ужасно скучно”.