Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый мир. № 10, 2003

Журнал «Новый мир»

Шрифт:

— Не жмись же, Лёльк. Дай… Дай как следует.

Лиля Сергеевна на миг застыла. Утомлена… А возможно, ее парализовал нечаянный глагол дай. Да еще дай как следует.

Тогда поддатый (тяжело двигающийся) Н. сам направился к холодильнику. Рослый, здоровенный мужчина сам склонился к белой пещере и вынимает оттуда еды. Много!.. Еще… И еще. Такие медлительные движения крупных его рук. Поешь, поешь, отец.

Он сам лепит мне три крепких бутерброда. С колбасой… С ветчиной… И с желтым, в овальных дырках, сыром. И стопка водки! Сыр он сооружает в два слоя, чтобы сытно и чтобы дырки не светились.

Он хочет, чтобы я поел не спеша. И чтобы напоследок горячего чаю — послаще! Послаще!.. В ночь человеку идти, не шутка.

Александр Кушнер

Мимо жимолости и сирени

Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году. Поэт, эссеист, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Постоянный автор нашего журнала. Живет в Санкт-Петербурге.

Сад
Через сад с его кленами старыми, Мимо жимолости и сирени В одиночку идите и парами, Дорогие, любимые тени. Распушились листочки весенние, Словно по Достоевскому, клейки. Пусть один из вас сердцебиение Переждет на садовой скамейке. А другой, соблазнившись прохладою, Пусть в аллею свернет боковую И строку свою вспомнит крылатую Про хмельную мечту молодую. Отодвинуты беды и ужасы. На виду у притихшей Вселенной Перешагивайте через лужицы С желтовато-коричневой
пеной.
Знаю, знаю, куда вы торопитесь, По какой заготовке домашней, Соответственно списку и описи Сладкопевца, глядящего с башни. Мизантропы, провидцы, причудники, Предсказавшие ночь мировую, Увязался б за вами, да в спутники Вам себя предложить не рискую. Да и было бы странно донашивать Баснословное ваше наследство И печальные тайны выспрашивать, Оттого что живу по соседству. Да и сколько бы ни было кинуто Жадных взоров в промчавшийся поезд, То лишь ново, что в сторону сдвинуто И живет, в новом веке по пояс. Где богатства, где ваши сокровища? Ни себя не жалея, ни близких, Вы прекрасны, хоть вы и чудовища, Преуспевшие в жертвах и риске. Никаких полумер, осторожности, Компромиссов и паллиативов! Сочетанье противоположностей, Прославленье безумств и порывов. Вы пройдете — и вихрь поднимается — Сор весенний, стручки и метелки. Приотставшая тень озирается На меня из-под шляпки и челки. От Потемкинской прямо к Таврической Через сад проходя, пробегая, Увлекаете тягой лирической И весной без конца и без края.
* * *

Евгению Рейну.

He люблю Переделкина: сколько писателей в ряд Там живут за заборами! — стих заикается мой, — Но осинник, ольшаник, боярышник не виноват, Пастернаковской дачи блаженный сквозняк полевой. Впрочем, поле застроят коттеджами; станет совсем Грустно: смерть-землемерша с подрядчиком спилят кусты — И ни кочек, ни ям, ни волшебных евангельских тем, Улетят трясогузки, исчезнут, обидясь, кроты. Я любил — и в Москву приезжал в прошлом веке: порой Назначалось свиданье на улице где-нибудь мне, Звезды были настроены против — и нехотя в строй Становились, себе на уме, безразличны вполне К нужной конфигурации, не поощряя мечту. И однажды, когда не сдержать было сумрачных слез, Друг Евгений сказал: «Александр, прекращай ерунду», — И меня от любви в Переделкино на день увез. И спасибо ему за решительность мягкую ту. Здравствуй, здравствуй, осинник, ольшаник, лесной бурелом! Что покатей холма, что еловой темней бахромы? Мастер помощи скорой в заветный привел меня дом И вдове его сына «Наталья, — сказал, — это мы». Лет на двадцать бы раньше явиться сюда, поглядеть На хозяина… Что ты! И в горле б застряли слова, И смертельно в том возрасте я умудрялся бледнеть, Безнадежно молчать. О, шаги моего божества! Походили по комнатам солнечным, полупустым, Посмотрели на стулья, на кресло, на письменный стол. Женя шкаф отворил, шкаф вместительным был, платяным, Кепку с полки достал и, безумец, ко мне подошел И, насмешник, с размаха едва не надел на меня. Я успел увернуться — а то бы рассказывал всем — И глаза бы его пламенели, два черных огня! Мономахова шапка, Ахиллов пылающий шлем! Вот такая ловушка с его стороны, западня. А хозяин с портрета смотрел мимо нас в никуда, На пиру у Платона, в заоблачном мире идей… Жизнь прошла. Подошли мы к черте. Роковая черта. Тень заветная, может быть, нам улыбнется за ней…
Ночь
Три стула на витрине Приставлены к столу, И лампочка в камине Зарыта, как в золу, В помятую пластмассу И светится под ней, Напоминая глазу Пылание углей. Еще одна витрина — На ней стоит диван, Огромный, как скотина: Овца или баран, И два широких кресла, Расположившись там, Принять готовы чресла Хоть рубенсовских дам. А на витрине третьей — Двуспальная кровать. Смутить нас не суметь ей, А только напугать: Такие выкрутасы На спинках у нее, Как будто контрабасы Поют сквозь забытье. Напротив магазина Разбит убогий сквер. Ворона-мнемозина Глядит на интерьер, Живет она лет двести, Печалям нет конца: Устроиться бы в кресле И вывести птенца! Живут на этом свете, Всем бедам вопреки, Герои — наши дети, Герои — старики И ночью над обрывом Своих кошмаров спят С терпеньем молчаливым Ворон и воронят. Раскинул тополь влажный Свой пасмурный эдем. Подарок этот страшный Кто нам всучил, зачем? Прости мне эту вспышку, Спи мальчик, засыпай И плюшевого мишку Из рук не выпускай. Поэзия всем торсом Повернута к мирам С дремучим звездным ворсом И стужей пополам, Она не понимает И склонна презирать Того, кто поднимает На подиум кровать. Не понимает или Спасает свой мундир? Те правы, кто обжили Ужасный этот мир С тоской его, уродством, Подвохами в судьбе И бедствовать с удобством Позволили себе.
* * *
Смерти, помнится, не было в 49-м году. Жданов, кажется, умер, но как-то случайно, досрочно. Если смерть и была, то в каком-то последнем ряду, Где никто не сидел; а в поэзии не было, точно. Созидание — вот чем все заняты были. Леса Молодые шумели. И вождь поседевший, но вечно Жить собравшийся, в блеклые взгляд устремлял небеса. Мы моложе его, значит, мы будем жить бесконечно. У советской поэзии — не было в мире такой, Не затронутой смертью и тленом, завидуй, Египет! — Цели вечные были и радостный смысл под рукой, Красный конус Кремля и китайский параллелепипед. И еще через двадцать подточенных вольностью лет Поэтесса одна, простодушна и жизнью помята, Мне сказала, знакомясь со мной: вы хороший поэт, Только, знаете, смерти, пожалуй, в стихах многовато.
* * *
Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опять Обе ветви — в одну. Для чего это нужно, не знаю. Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждать Можно было: погоню? Проскочит —
останемся с краю,
Не замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени. Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленье Для мечтателей тех, что желают остаться одни И, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье? Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне, Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида. Постоим под листвой — и душа встрепенется во мне, Оживет, — с возвращеньем, причудница, эфемерида! Что бы это ни значило, я перед тем, как уснуть, Иногда вспоминаю счастливую эту развилку — И как будто мне рок удается на миг обмануть — И кленовый, березовый шум приливает к затылку.
Подражание английскому
Дом бы иметь большой — и пускай бы жил В левом его крыле благодарный гость, Ужинал бы он с нами, вино бы пил, Шляпу у нас забывал бы на стуле, трость, Нет чтобы вовремя вспомнить, — искал потом Их в цветнике и беседке: «Она у вас?» «Что у нас?» — «Шляпа». И та же беда — с зонтом. Та же — с входными ключами — в который раз! В левом крыле, между прочим, отдельный вход Был бы, и мы, возвращая ему ключи, «Вот, — говорили, — ключи твои, шляпа — вот, Трость, ты оставил опять ее — получи». Мы бы смеялись: зачем ему трость? Никто С тростью сегодня не ходит, и шляпа — вздор. Он говорил бы: «Рассчитан ваш дом на то, Чтобы чудак был ваш гость или фантазер». Мы у камина бы грелись, огонь в золе Тлел, бронзовой шуровали бы кочергой. Он бы однажды спросил: «А у вас в крыле Правом никто не живет?» — и повел рукой Слева направо. Сказали бы: «Что за бред!» И посмотрели бы честно ему в глаза. Он помолчал бы, помедлил: «Ну, нет так нет». И за окном прогремела бы вдруг гроза. Через неделю бы гость уезжал. Вдали Скрылась машина, с аллеи свернув в поля. В левое бы крыло мы к нему зашли, Там записную бы книжку средь хрусталя И безделушек нашли, полистали — в ней Запись: «Четверг, двадцать пятое, пять часов Ночи. В окне привиденье, луны бледней, В правом крыле. Запер левое на засов». Тут бы мы вспомнили, что и садясь в такси, С нами простясь, мимо нас посмотрел — куда? А на сидении заднем, поди спроси, Что там белело: какая-то ерунда, Смутное что-то, как если б тумана клок В автомобиль, незаметно для нас, проник. Возит его за собой он — и, видит бог, Сам виноват, где бы ни жил — при нем двойник! Возит с собой свои страхи. Мы ни при чем. Свет зажигает, потом выключает свет. Штору плотней закрывает, пожав плечом, Фобиями удручен. А у нас их нет? Память линяет, теряет черты в тепле, Контуры тают, бледнеет былая боль. Ночью не выйти ли в сад? Что у нас в крыле Правом? Там мечется что-то в окне, как моль.
Бокс
Незнакомец меня пригласил прийти На боксерский турнир. Раза три звонил: «Вам понравится. Кое-кто есть среди Молодых. Вы увидите пробу сил. Это очень престижное меж своих И ответственное состязанье, счет, Как по Шкловскому, гамбургский». Я притих И на третий раз, дрогнув, сказал: «Идет». Он заехал за мной на машине; лет Сорока, — я решил, на него взглянув, К переносице как бы сходил на нет Нос и чем-то похож был на птичий клюв. Он сказал еще раньше, когда звонил, Что когда-то стихи сочинял, но спорт Забирает все время, всю страсть, весь пыл, В прошлом он чемпион, а в стихах нетверд. Но они его манят игрой теней, Отсветами припрятанного огня, А еще — как бы это сказать точней? — Стойкой левостороннею у меня. Что польстило мне, но согласиться с ним Я не мог ни тогда, ни сейчас в душе: Бокс есть бокс, и, другим божеством храним, И смешон бы в трусах был я, неглиже… В зале зрителей было немного, лишь Те, кто боксом спасается и живет. Одному говорил он: «Привет, малыш». О другом было сказано: «пулемет». А на ринге топтались, входили в клинч, Я набрался словечек: нокдаун, хук, Кто-то непробиваем был, как кирпич, И невозмутим, но взрывался вдруг. А в одном поединке такой накал, Исступленность такая была и страсть, Будто Бог в самом деле в тени стоял, Не рискуя в свет прожекторов попасть. И я понял, я понял, сейчас скажу, Что я понял: что в каждом искусстве есть Образец, выходящий за ту межу, Ту черту, где смолкают хвала и лесть, Отменяется зависть, стихает гул Ободренья, и опытность лишена Преимуществ, и слышно, как скрипнул стул, Охнул тренер, — нездешняя тишина.

Чума

Окончание. Начало см. «Новый мир», № 9 с. г.

Маленькие детки — маленькие бедки, сила противодействия равна силе действия: когда-то Юрке драли уши — потом стали забирать в милицию, когда-то в драках он получал ссадины и «финики» — потом пошли переломы носа и сотрясения мозга. Хотя нет, сотрясений каким-то чудом не стряслось: «У меня голова крепкая. Вот Ромке один раз дали по жбану, и уже третий год из академок не вылезает».

«Быть с ним построже»… Да на улице его так лупасили, как у Вити ни на кого бы рука не поднялась, — и как с гуся вода, не успеет пожелтеть один «бланш», как он уже отправляется за новым: беда Юркина была еще и в том, что он не умел подолгу страшиться — где-то в глубине души продолжал верить в снисходительность мира. А когда он терял эту веру, то действовал еще более безбашенно. Классе где-то в четвертом Юрку — за что, теперь и не вспомнить, детская ерунда какая-то — решили в школе припугнуть, наговорили ужасов про милицию, про спецшколу, — хорошо, милиция знала места: выданный Вите в сопровождающие немногословный одутловатый усач в погонах в три-четыре пропахших пересохшей мочой подвала лишь посветил китайским фонариком (их пыльная тьма обнажалась чудовищностью при мысли о том, что сейчас может открыться), всерьез же посвятил себя перетекающим друг в друга чердачным системам (из-за стропильных ребер казалось, что ты в каком-то чреве), и, наконец, у серого ватного лежбища замызганных уродов и уродиц, отбрасывающих еще более ужасные мечущиеся тени, Витя с запредельным облегчением увидел свернувшегося клубочком спящего Юрку. Ранец он подложил себе под голову, мешок же со сменной обувью прижимал коленями к новому твердому пальтишку.

Нет, ни бить, как его били, ни пугать, как его пугали, Витя был не в состоянии. Зато если Юрка видел, что им серьезно недовольны, то сразу же начинал вилять хвостиком: ради общего мира он готов был многим жертвовать.

Пока папа с мамой не исчезнут с глаз долой.

Рядовой эпизод: восьмиклассник Юрка собирается к Лешке Быстрову на день рождения — там будет и его девочка из Стрельны, взбитым коком напоминающая хорошенького пуделя.

— Ну, я пошел! — и такое впечатление, что он еще не успел протарахтеть до первого этажа, как уже зазудел нескончаемый, словно сирена, звонок в дверь — Лешка Быстров, с перепугу бледный, большеглазый и оттого почти красивый (Аня считала его очень хорошеньким, но Витя не признавал красоты за типом Ванюшки-гармониста): Юрку только что забрали в милицию! Бегите, может, мигалка еще не отъехала! Однако на месте мигалки удалось захватить лишь дымящийся окурок: с некоторых пор Юрка покуривал, но Витя надеялся, что это несерьезно.

Оказалось, что компания выпила совсем по чуть-чуть и отправилась погулять, но пуделя почему-то развезло, пришлось взять ее под руки, а тут остановился луноход с мигалкой и начал пуделя забирать, Юрка попытался не давать — в результате загребли обоих. Витя как ни был зол на Юрку, в глубине души все же не мог не одобрить такого джентльменства.

Дежурный в вытрезвителе снова был усат, одутловат и немногословен, можно сказать, философичен. Скрылся в крашенном масляной краской больничном коридоре, позвенел ключами, и — приближающееся Юркино бурчание действительно звучало пьяным мыком: с виду он был абсолютно трезв, но, судя по всему, считал такую речевую манеру в общении с милицией хорошим тоном. Нижняя губа его была раздута, как банан.

Поделиться с друзьями: