Новый мир. № 12, 2002
Шрифт:
Дважды повторяется: она, конечно, постарела — ну, да я без очков. Это обстоятельство словно бы слегка уравнивает положение героев, но повода для оптимизма не прибавляет.
На протяжении поэм беспрестанно меняются ритмические рисунки — семь погод, семь пятниц на неделе. Можно сказать, что чередование размеров в крупных стихотворных формах — фирменный знак этой книги: своего рода война, объявленная инерции, «нет» накатанной колее.
Уже в открывающей книгу «Балладе» использован провокационный графический прием — строки разбиты так, что рифмы образуют как бы внутреннюю диагональ:
Просверк женского тела нагого был смерчем, метелью, самумом! Август шел. Теребя серебро, я глядел толстосумом. Дело было в метро. Среди дня. Подъез — жаяИ это при том, что в лирических стихах и песнях Ряшенцев часто стремился к ритмике чеканной, даже жесткой:
Когда оглушила моя рука в будильнике жившую мразь, то им оказалась недорога нетленная наша связь.Повествование «Любовных долгов» разворачивается на фоне целого собрания примет, следов, символов хроноса. В книге точно передана атмосфера московских переулков и двориков, провинциальных городишек и приморских курортов. Да, Ряшенцев — заядлый «коллекционер времени». Он по крупицам собирает лом минувшей эпохи, реставрирует ее великую ржавчину. «Мяч, корябающий лица шнуровкой», проходные дворы, звуки радиолы, выставленной на подоконник, доносящееся танго, Армстронг, московский коммунальный быт, статья УК — «тунеядство», керосиновые лампы, вуалетки, лимонник на окошке, настенные поделки из папье-маше и картона, аккордеонист на танцплощадке в военном санатории, «деревянный пол верандочки крутой», слоу-фокс из рупора…
Добротный стих, интригующая проблематика, удачно созданная атмосфера — это и держит читателя до последней строфы.
Записки аутсайдера
П. П. Перцов. Литературные воспоминания. 1890–1902 гг. [Вступительная статья, составление, подготовка текста и комментарии А. В. Лаврова]. М., «Новое литературное обозрение», 2002, 496 стр
Петр Перцов прожил жизнь долгую и странную. Живи он в наше время, его, наверное, назвали бы аутсайдером. Он и был аутсайдером — последовательным, можно сказать, принципиальным и вместе с тем как бы невольным. В его аутсайдерстве не было и тени позерства. Меньше всего напоминает он традиционный образ литературного маргинала, отщепенца, «прбоклятого». Путь Перцова как бы сам собой сложился таким образом, что, побывав гостем нескольких станов, он везде занимал позицию особую и, этой особостью дорожа прежде всего, всегда находился не в центре, а где-то сбоку, на периферии.
Совсем молодым человеком оказавшись сотрудником народнического «Русского богатства», Перцов вместо ожидавшейся от него популяризации идей Михайловского и компании попытался донести до читателей журнала мысль о самоценности искусства. После отлучения от журнала он уехал на родину, в Казань, и там, по его собственному выражению, «отвел себе душу за весь великий пост „Русского богатства“», внушая «казанскому обывателю уважение к поэтическому творчеству и его независимости от злободневных потребностей».
Эволюция взглядов Перцова естественным образом заставила его искать союзников среди приверженцев едва начинавшего тогда зарождаться модернизма. Переписку Брюсова с Перцовым А. В. Лавров в предисловии к изданию «Литературных воспоминаний» определяет как «наиболее пространный, многообразный по содержанию и напряженный по мысли эпистолярный диалог из всех, которые вел сначала отверженный поэт-декадент, а потом мэтр русских символистов со своими именитыми современниками». Парадокс в том, что к своим спутникам Перцов и на этот раз относился с изрядной долей скептицизма. Поэзию Брюсова он признавал, но она никогда не была ему особенно близка; Бальмонт же и вовсе представлялся Перцову литературным недоразумением и фигурой откровенно комической. Достаточно прочитать тот эпизод «Литературных воспоминаний», где Перцов рассказывает, как лежавшего на парижской мостовой пьяного Бальмонта переехал фиакр: в этот момент, резюмирует автор, «он чувствовал себя, вероятно, наиболее законным наследником „безумного Эдгара“». Поэтическим идеалом для Перцова навсегда остались Фет, Полонский и Майков, и сам он всю жизнь писал стихи, лишенные какого бы то ни было следа модернистских влияний.
Став редактором-издателем «Нового пути», Перцов использует открывшиеся перед ним возможности лишь для того, чтобы напечатать программное предисловие к первому номеру журнала и написанную
несколькими годами ранее книжку о венецианском искусстве. Вскоре он, разочаровавшись в позиции своих «содеятелей» по Религиозно-философским собраниям, и вовсе отходит от участия в журнальных делах, проводя большую часть времени в Казани.Тем не менее, несмотря на несходство во взглядах и вкусах с большинством представителей новых направлений, Перцов расценивал модернизм как единственное живое течение в тогдашней литературе. Став в 1906 году редактором литературного приложения к газете «Слово», он способствовал появлению в нем стихов А. Блока, И. Анненского, Ф. Сологуба. Однако после перехода «Слова» к новому владельцу непосредственные контакты Перцова с символистами практически сошли на нет.
В 1910-е годы Перцов активно сотрудничал в газете «Новое время», где опубликовал в общей сложности несколько сот статей и заметок на самые разные темы: от литературно-критических эссе до негодующих замечаний по поводу состояния крымских курортов или предложений по улучшению трамвайного движения в Санкт-Петербурге. Написал Перцов за этот период еще больше, кое-что было напечатано в других изданиях, но многие его статьи, в том числе и яркие этюды о русской литературе, в печати так и не появились. А. В. Лавров замечает, что «даже небольшая часть этих публикаций, извлеченная из газет и объединенная в авторские книги, позволила бы читателю составить представление о литературном облике и интеллектуальном потенциале их автора с достаточной ясностью и полнотой». Но выпускать свои статьи отдельными изданиями Перцов не стремился: три небольших сборника за тридцать лет — вот итог его газетной работы.
Отметим, что и в «Новом времени» Перцов и по политическим, и по эстетическим вопросам занимал опять-таки особую позицию, не вполне совпадающую с «генеральной линией». В литературных статьях это, пожалуй, с наибольшей отчетливостью проявлялось в той как бы раздваивающейся точке зрения внешнего/внутреннего наблюдателя, с которой Перцов судил о новых течениях. Критически относясь ко многим конкретным явлениям модернизма, он вместе с тем пытался понять их внутреннюю природу, осмыслить их закономерность и обусловленность временем. Кто еще из сотрудников «Нового времени» мог бы написать в рецензии, пусть резко критической, на брошюру Бальмонта «Поэзия как волшебство»: «Именно так мы (курсив мой. — М. Э.) „рассуждали“ и „философствовали“ еще очень недавно. И даже приблизительно в течение целого десятилетия, если не больше»? Не Буренин же.
Излишне объяснять, что «особость» Перцова, его изолированность от литературного процесса многократно усилились после революции 1917 года. Драматическая парадоксальность литературного пути Перцова состояла в первую очередь в том, что как мыслитель он развивался весьма медленно. С 1890-х годов едва ли не до последних дней он работал над созданием огромного философского труда «Основания диадологии», представляющего собой, по авторской характеристике, «попытку установления точных законов мировой морфологии». Может, именно в этом и заключается причина того, что Перцов не заботился об изданиях сборников своих статей: для него это были лишь подступы к тому, что он считал делом всей жизни. В «серьезнейшее будущее» этого труда автор верил безоговорочно. Но если философская система Мережковского, стартовавшего практически одновременно, была в основных чертах сформирована в начале XX века, то система Перцова получила относительно завершенный вид лишь к концу 1920-х годов, когда никаких надежд на ее публикацию и широкое обсуждение уже не оставалось. То же можно сказать и про другие итоговые работы Перцова: «Литературные афоризмы» и «Историю русской живописи». Именно их имел в виду автор, когда в 1930 году писал Д. Е. Максимову: «Настоящие мои работы лежат в параличе».
«Основания диадологии» с достаточным правом можно назвать запоздавшим эпилогом серебряного века. Работы Перцова 1920 — 1930-х годов поражают прежде всего тем, насколько мало сказались на них потрясшие страну и мир перемены. Тип мышления Перцова, его язык сформировались на рубеже веков и остались в основах своих неизменными. «Литературные афоризмы» вполне могли бы быть написаны в 1900-е годы; в записных книжках Перцова послереволюционных лет отсутствуют практически всякие упоминания о политических и литературных событиях эпохи; из «Литературных воспоминаний» явствует, что одним из самых актуальных мыслителей для Перцова и на рубеже 1920 — 1930-х годов остается всеми забытый Минский. Взгляд «внутреннего эмигранта» оказался гораздо более консервативным, чем взгляд эмигрантов действительных. В то время как русский Париж и русская Прага горячо спорили о Бабеле и Леонове, Перцов продолжал полемизировать с Мережковским или развивать какое-нибудь розановское наблюдение…