Новый мир. № 12, 2003
Шрифт:
Но вот что существенно важно, часто упускается, а Белов тут не упускает. На стариковском совещании вспоминают, кто воевал в германскую: как на фронте в 17-м году издевались над своими офицерами и стреляли их. А Данило Пачин, отец нашего теперь отчаянного строителя мельницы, так вроде и сам молодого поручика застрелил. «За что?» — размышляет теперь. И подсмеиваются над ним: «Не здря Данило Семёнович ходил под красной-то шапкою, нет, не здря! Бывало, с гармоньей идёт по селу, кричит на весь свет: „Попало от нас белому енералу, попало!“ Ну вот, а ноне чего закричишь?» А один мужик ещё с Пятого года от сына брал да прятал в сундуке Чернышевского и брошюры разные. «А с чего в Двадцатом году колоколам языки выдрали? и святые кресты начали спихивать? Пропили сами себя! Погодите, то ли ишшо увидим». А теперь «куды пойти посоветоваться? Раньше хоть в церкву, к попу, а нынче и церкви под замком». К миру, к сходу? «А что теперь мир? Дожили до того, что скоро друг дружку будем бояться». (Но не покинул Белов и внутрипартийную
Увы. Композиция романа как была не упорядочена — такой и остаётся. Динамика то и дело расслабляется эпизодами, совершенно ни к чему не прилегающими, — то как Сопронов чуть не утонул в озере (а спасает его от смерти дочь опять же «кулака»), то какие-то армейские манёвры и ещё новые крестьянские парни из недавних красноармейцев; и «приворотный заговбор» старухи для покинутой девки. Вдруг вставлена запоздалая справка: история кооперативного движения в России — ещё от пореформенного александровского времени, и как Николай II учредил мелкий кредит в 1904, а в 1912 был создан московский народный банк, и сколько льна продали за границу в 1914 (сведения ценные, но не в рамках этого романа). (В тексте справки есть и нелепость: будто Ленин «подписал декрет, дававший широкий простор русской кооперации», — когда же? а 20 марта 1917 — то есть когда был ещё в эмиграции, в Цюрихе. А в 1918 — простор тот «был отменён», это-то верно.) — Или вдруг Сопронов зачитывает «бедняцко-батрацкой группе», и нам тоже, — полный, без пропусков, на три страницы инструктивный текст, полученный из крайкома ВКП(б). — Уже и раньше проявленное автором похвальное стремление не упустить в историческом романе вбрызгивания и какой-то документальности — однако не в таком же объёме давать и не в такой органической неслитости. (Тут же, рядом, слишком лобово и с избыточной длиннотою, идёт чтение стариками Апокалипсиса.) А тем временем растёт и растёт обилие крестьянских лиц, незапоминаемых имён (уже не раз назван, хотя никак не действует и ни слова не говорит, — Африкан Дрынов: знайте наших! это будет отец Ивана Африкановича).
В этой тесноте уже с трудом находит автор место для оживления так страстно задуманной ветряной мельницы: доделываются кузнецом последние нужные шестерни, а вот наконец подул желанный устойчивый, ровный ветер — и закружились всего два готовых крыла — и мелет! «Тёплая мучная струя потекла из лотка в мучной ларь. Мука была почти горячей, мягкой и ласковой. Хлебная струя текла как родная вода, как само непрерывное и вечное время». Крылья машут перед нами последним прощальным символом самодеятельной русской деревни. «И казалось, ничто никогда не остановит эту мучную ласковую теплоту». Какой там! Потому и прихлынули мужики на помол, что «по всей округе мельников объявили буржуями» — и все перестали молоть.
Тут-то и притекли полномочия Сопронову — создавать колхоз и в нашем селе. Для начала он подаёт в райком «Список контрреволюционного алимента» (в том списке и тех стариков, кто за церковь). И близ полночи — кидаются стучать в окна и всех «загаркивать на собраньё» тотчас. В полночь, однако, никто не пошёл, — так собрали с утра и протомили на собраньи целый рабочий день.
От этого момента финал романа уплотняется и убыстряется. Закруживается чехарда, хаос. Всё перемешивается: собрания, собрания, уговоры, партийная чистка, новые налоги, конфискации, аресты. И — всё не соглашались в колхоз. Тогда — прислали ловкача, агитатора-гармониста. Он попеременно и бойко, то в мягком тоне воздвигал горы обещаний, какие товары и машины потекут из города, то лихо играл на гармони и сам же пускался в пляс, чем и покорил. Стали записываться. И ещё. А тогда, «ежели весь мир всколыхнулся да в колхоз двинулся, делать нечего, стало быть, и нам». И вот «люди пешие и конные, уже из других деревень, везли и несли заявленья в колхоз». Впрочем, «к вечеру во многих деревнях люди слышали бабий плач. Ночью в иных домах не зажигали огня. Мелькали по сенникам и подвалам отблески приглушенных фонарей. Попавшие в новый список грузили на санки сундуки и кадушки, завязывали в узлы женские юбки, одеяла, холсты, шубы, девичьи атласовки, кружева, ружья, часы, выделанные кожи. Швейные машины, самовары и фарфоровую посуду заворачивали в половики. Кожи скручивались в рулоны, муку и зерно таскали из амбаров прямо в мешках. Всё это пряталось по гуменным перевалам в засеках, в овинах либо зарывалось прямо в снег».
И вот — новая жизнь. — «Всех куриц собрали в холодном хлеву при сельсовете, три курицы за ночь замёрзли». «Переписали скотину, зерно, упряжь, гумна, амбары». (Характерная сценка: жена Сопронова пошла таскать из соседского сарая берёзовые дрова. «Дак пошто дрова-ти берёшь?» — «А беру и брать буду! Для чего и колхоз. Тепериче всё общоё!» Нет, установили: такого закона пока нет, но «может, и будет ишшо».) Восемь коров согнали в один хлев, «и не доёны стоят. А доить будут из других домов приходить». «Коней согнали на большое подворье, их никто не кормил, не поил да и не запрягал».
Крепкая семья Роговых долго сомневалась, устаивала. Наконец, пошла записываться. И у каждого в семье успокоенно забилось сердце. А не тут-то было: «Пришло новое распоряжение: верхушку и зажиточных в колхозы не принимать». —
«Напринимали, грят, кулаков, колхоз недействительный».Всё ж это дано Беловым не в сгустке, но разбавленно, он как бы потерял управление сюжетом. Нет энергии повествования, не передан полный напор эпохи. Всей беспощадности как бы и не взвесил нам. Что не просто уничтожен нацело многовековый этнографический быт, но необратимо сокрушена и народная духовная вера. Всегибельности катящего вала — не дал нам ощутить, скорей — хаос бессмысленных эпизодов. Однако — весьма поучительная иллюстрация тех лет. Хотя, к 1987, с открытием темы и опоздано, — а книга эта надолго сохранится живым свидетельством советской деревни конца 20-х годов.
Все разговоры крестьянские — живые, достоверные до последнего звука. Однако собственный авторский язык Белова не выражен своеобычно, им не приходится наслаждаться. И в нём — меньше богатых живучих русских слов, нежели у Распутина и Астафьева.
Ещё и «Год великого перелома» (1989) продолжает беловскую эпопею, но в той же композиционной расслабленности и с повторением сходных промахов. Книга написана неровно, хотя впечатляют сцены: как готовят расстрельщика из неподготовленного человека; раскулачивание среди ночи; телячьи вагоны высылаемых; жизнь раскулаченных по прибытии в ссылку (об этом меньше всего известно).
В 90-е годы Белов в тоске безнадёжности обратился и к послесоветскому периоду. «В кровном родстве» (1992). Как колхозники повезли в город кровь сдавать, а вослед пьянка: «свою же кровь пропиваем» — это при всех признаках вырождения деревни. «У котла», «Лейкоз» (1995) — густая безнадёжность всей обстановки. И пьеса «Семейные праздники» (1994) — страстный отзыв на расстрел Верховного Совета в октябре 1993. Тут — вполне динамично, энергично, политически заострённо — несравненно больше, чем это было когда-либо свойственно медлительному Белову.
Игра в роман и вопросы языкознания
Дмитрий Быков. Орфография. Опера в трех действиях. М., «Вагриус», 2003, 688 стр. [15]
Литература, как, впрочем, и другие искусства, все больше напоминает профессиональный спорт. В кино уже давно появился термин «фестивальный фильм», то есть фильм, рассчитанный на участие или победу в каком-нибудь фестивале. В литературоведческой терминологии аналога пока нет, тем не менее задачи решаются примерно те же. Задача-минимум — войти в шестерку или тройку шорт-листа. Задача-максимум — получить какую-нибудь из главных премий. Существуют еще всякие рейтинги и топ-листы, в которых надо хотя бы присутствовать, а еще лучше — держаться наверху.
15
Об этом романе публикуем два разных мнения. (Примеч. ред.)
Книга Дмитрия Быкова «Орфография» уже вошла в шорт-лист «Национального бестселлера». У нее есть свои преданные болельщики, она уже попала в разные рейтинги и получила порцию положительных рецензий — от легкомысленных глянцевых до серьезных толстых журналов.
В рецензиях и отзывах об этой книге преобладают два мотива, которые наиболее ясно сформулированы в журнале «Афиша» (2003, № 13). В рейтинге лучших книг сезона, рекомендуемых для чтения на пляже, «Орфография» объявлена «лучшим отечественным романом», и ей вынесен такой ПРИГОВОР (так называется раздел характеристики): «Русская „Волшебная гора“, настоящий большой роман идей о пути людей книги во времена гибели империи. „Орфография“ — царица полей-2003». А в качестве характеристики АВТОРА сказано следующее: «36-летний автор двух романов, поэт, телеведущий, колумнист. Репутация Быкова-журналиста мешает читать его беллетристику». Наконец, в разделе ДЕТАЛИ говорится: «„Орфография“ — мало того что роман приключенческий (с любовной линией, подземными ходами и бродячей галлюцинацией, преследующей сразу несколько человек); это еще и гид по персонажам Серебряного века».
Итак, мотив первый, и главный: перед нами большой, лучше сказать — крупный и серьезный роман. Мотив второй: роман лучше репутации (в других вариантах — публицистических текстов) Дмитрия Быкова. При обсуждении книги этих мотивов, по-видимому, не избежать никому. Ко второму мотиву я еще вернусь, но сначала о самом тексте.
Почему он нравится критикам и, ну скажем так, просвещенному читателю? Ответ, кажется, прост до банальности: в этой книге есть все и на все вкусы. Упомянутая выше «серьезность» весьма условна, своего максимума она достигает в предисловии и послесловии, да и тема — судьба интеллигенции (они же «люди книги») — настраивает на определенный лад. Но прежде всего это книга-игра — игра автора с читателем, с критиком, причем не на интерес, а на вполне определенную ставку. Это игра в роман, в которой автор начинает и постоянно выигрывает. Впрочем, метафору игры можно применять к «Орфографии» в очень разных смыслах. В ней, например, множество интеллектуальных игр и игровых ходов, каждый из которых в отдельности, возможно, достаточно непритязателен и вторичен. Однако важным оказывается не их качество, а их количество — их просто очень много. В романе вообще всего очень много, и автор этого не скрывает, постоянно говоря об избыточности и условности.