Новый мир. № 12, 2003
Шрифт:
Как и большинство образованных современников, поэты шекспировской поры исповедовали философию неоплатонизма, наложившую своеобразный отпечаток на их лирику. Центральное место в этом учении занимала идея чисто духовного союза любящих душ. Этот мотив характерен для Сидни, Спенсера и, как ни для кого другого, для Донна.
Все они воспевали внутреннюю красоту возлюбленной, которая останется притягательной даже после смерти и возвращения земных тел к первоначальным элементам. Только духовный союз считался вечным
Нерасторжимое единство духовного и телесного начал в глазах поэта позволяло ему со смелостью еретика говорить не только об «алхимии любви», но и о ее «теологии», ибо каждый ее акт поистине божествен.
Эти изящные ухищрения и сложные логические ходы, призванные реабилитировать радости любви, позволяют поговорить еще об одном свойстве английской поэзии XVI–XVII веков — ее интеллектуализме. Она нередко апеллирует не столько к чувствам, сколько к рассудку читателя, стремясь поразить его воображение интересными конструкциями и неожиданными сравнениями. Особенно преуспел в этом искусстве Донн, заимствовавший свои приемы у математика, доказывающего теорему, или юриста, излагающего аргументы в суде. Он любил сложные метафоры-концепты, сравнивая, казалось бы, несопоставимые вещи, но в конце концов доказывая их глубинное внутреннее сходство. Это и образ влюбленных, связанных, как ножки циркуля или полушария географической карты, и уподобление возлюбленной Новому Свету, который предстоит исследовать и завоевать. Такой художественный язык был понятен и импонировал современникам, ощущавшим себя причастными «монархии ума», признанным властителем которой считался Донн.
Образный строй и язык той поры были насквозь эмблематичны. Как в поэзии, так и в живописи существовал набор символов и аллегорий, которые содержали в себе некий шифр, аллюзии на священные темы или сюжеты античной мифологии. Поэтические строки полны этими символами — розами и лилиями, олицетворявшими совершенство и чистоту, упоминаниями Феникса — неумирающей веры и надежды и Пеликана — самопожертвования, Саламандры, охваченной пламенем любви. Стрелы Амура и ножницы Парок были заимствованы из языческих мифов, «говорящие» цвета — из средневековой геральдики, знаки Зодиака — из астрономии, геометрические линии и фигуры — из математики, символы стихий — из алхимии. Эффект поэтического образа был нередко рассчитан на то, что он вызовет у читателя не менее яркий зрительный образ. Поэтому, повторю, особой похвалы заслуживает богатейший иллюстративный материал, собранный автором и творчески обработанный художником С. Любаевым. Редкие портреты, гравюры из раннепечатных изданий, титульные листы книг, изображения из популярных «сборников эмблем» с девизами, расшифровывающими их значение, орнаменты — все это в сочетании с текстами позволяет ощутить подлинный колорит эпохи.
Перечень неожиданных открытий и радостей, которые ждут читателя при встрече с лирической и одновременно интеллектуальной поэзией шекспировского века, можно продолжать. Обаяние каждой новой личности, с которой знакомит нас автор, и свойства самих стихов таковы, что невольно ощущаешь себя полым кубком, который передают из рук в руки на пиру, наполняя его драгоценным вином пятисотлетней выдержки. Когда-то Ромен Роллан сказал: «Восхищение — вот достойное вино для благородных умов». Пригубите его.
Книжная полка Дмитрия Бака
Уистен Хью Оден. Застольные беседы с Аланом Ансеном. Перевод с английского М. Дадяна и Г. Шульпякова под редакцией М. Дадяна. М., «Независимая газета», 2002, 256 стр.
Эккерман на английский лад. Что-то подобное вертится на языке, когда читаешь книгу Ансена — Одена. Важно все-таки помнить, что в оригинале она издана под именем Ансена, с его копирайтом (Alan Ansen, «The Table Talk of W. H. Auden»). Удивительное умение записчика блистательно отсутствовать в диалоге не затушевывает соавторство, а его подчеркивает, — так в Эйнштейновой физике присутствие наблюдателя меняет параметры системы… Оден не «вещает», ничего не объясняет, говорит то, что непременно нуждалось бы в разъяснении, будь у него в собеседниках не идеальный свидетель, а въедливый интервьюер. А так получаются диалоги, строго расписанные по дням, в которых ни одна тема не выходит за рамки мимолетного обмена репликами. «Возможно, вам понравилась „Dreigroschenoper“?» — спрашивает Ансен. «Да, я видел ее в Берлине», — отвечает сорокалетний Оден 16 ноября 1946 года, на седьмом году своей жизни в США, еще не будучи «великим Оденом», к мнениям и оценкам которого прислушивается и стар и млад интеллектуал. А здесь он «просто» говорит — будто стихи пишет или прозу. Соответствий, кстати, между содержанием застольных бесед и стихами — сколько угодно, очень полезно и приятно их вылавливать. Есть вполне курьезные. На Новой сцене Большого идет сейчас опера Стравинского «Похождения повесы», написанная на сюжет известного цикла гравюр Хогарта в стихотворном переложении Одена. Там дьявол искушает нестойкого юношу, одарив его нежданно свалившимся богатым наследством. Все как обычно — деньги, далее везде: праздность, разврат, желтый дом. Оден: «Знаете, я рад, что мне пришлось зарабатывать себе на жизнь, когда я покинул колледж. Если бы я был рантье — я бы ничего
не делал. Рантье в Америке вообще приходится нелегко. Он начинает пить». Это сказано в декабре 1946-го, за полгода до предложения Стравинского написать либретто для будущей оперы…Англичанин в Новом Свете — одна из ключевых тем в монологах Одена, еще не свыкшегося со своим американским гражданством, невольно все сопоставляющего — от мелких деталей быта до Шекспира с Хемингуэем. Впрочем, нет, Оден ничего не сравнивает специально, он как будто бы просто пробалтывается за бутылкой хереса, роняя многозначительно-рискованные сентенции: «Когда я слышу отвратительные комбинации звуков, я подозреваю Брамса и всегда попадаю в точку». Собеседник в ответ безмолвствует. В комментарии поясняется: «Мир Брамса настолько велик, что перечеркивать его вот так, походя, было все-таки неправильно». Этот комментарий лучше не комментировать, но большинство других удачно расширяют смысловые горизонты книги, да и перевод, по-моему, прекрасный, несмотря на непростоту задачи. Ну, легко ли, скажите на милость, было передать по-русски все эти бесконечные перетекания слов и смыслов: «А пакт Риббентропа — Молотова в 1939… Понятно, что тогда русским было из-за чего опасаться Англии и Франции, но то, что они сделали, все равно непростительно. Вы знаете, я не переношу все „французское“…» Так что же тут нелюбимо-непереносимо: «французское» либо советско-нацистское соглашение, против него направленное?
Помимо афористических курьезов — прибавляют ли застольные беседы что-нибудь к нашему представлению об Одене? Да: он был (или хотел в определенных ситуациях выглядеть) человеком, не знающим колебаний и сомнений, на все вопросы имеющим скорые ответы. «„Любовник леди Чаттерлей“ — это все-таки порнография. Кстати, есть только один надежный способ проверки на порнографию. Нужно заставить двенадцать (?? — Д. Б.) здоровых мужчин прочитать книгу, а потом задать им только один вопрос: „У вас была эрекция?“…» Это «Идущим вместе» на заметку…
Беседуя с Ансеном, Оден вполне понимал, чтбо на самом деле происходит и на кого и что это похоже: «Читая Эккермана, видишь, что Гёте всячески пытался шокировать Эккермана, а потом Эккерман шел домой и думал: чтбо имел в виду Мастер?» В отличие от автора «Фауста», Оден ничего не шифрует, все говорит прямо — этим книга и интересна.
Дело Сухово-Кобылина. Составление, подготовка текста В. М. Селезнева и Е. О. Селезневой, вступительная статья и комментарии В. М. Селезнева. М., «Новое литературное обозрение», 2002, 544 стр.
Казалось бы, что еще можно сказать нового об этой истории? Более полувека прожил Александр Васильевич Сухово-Кобылин после убийства Луизы Симон-Деманш (1850), в ста судах побывал, собственную философскую систему по гегелевским рецептам разработал (что в России не часто случалось), написал прозрачно автобиографическую драматическую трилогию. Создатели книги с самого начала выбирают в освещении одного из самых скандальных уголовных дел позапрошлого столетия необычный путь. Их интересует не столько сама по себе сенсация, не жареные факты и претензии на окончательное разрешение всех загадок, но спокойный анализ всего случившегося. Подборка документов (содержащая, кстати, и тексты, впервые найденные и публикуемые) построена составителями книги таким образом, чтобы беспристрастно осветить два сюжета. Первый: проследить, почему «юридическая мысль двух столиц движется противоположными курсами, к различным полюсам», а именно — почему московское правосудие стремится оправдать Сухово-Кобылина, а петербургское — осудить? Второй: какими мотивами руководствовались авторы многочисленных мемуаров, а также научных и околонаучных работ, которые его то осуждали, то оправдывали — на протяжении полутора столетий. Противостояние Москвы и Петербурга в деле Сухово-Кобылина объясняется не только личной неприязнью двух графов: генерал-губернатора Первопрестольной А. А. Закревского и министра юстиции В. Н. Панина. Важнее здесь заинтересованность министерских чинов вывести на чистую воду вечно фрондирующую московскую знать. А уж история мнений и оценок «дела Кобылина» и личности самого драматурга в книге освещена очень подробно — представлена целая подборка фрагментов из писем, статей, мемуаров…
И все же самое главное в книге — дневник самого Сухово-Кобылина, ранее публиковавшийся лишь фрагментами. В погоне за новыми подробностями судебного разбирательства многие биографы оставляли в стороне главное: что произошло с Сухово-Кобылиным после череды процессов, растянувшейся на целое десятилетие? Составители правильно пишут о том, что он не только почувствовал себя другим человеком, но стал им. И не потому лишь, что стал упорно заниматься гимнастическими упражнениями и переводами Гегеля. Иным стало отношение к себе и к миру: «С тех пор как стал я трудиться в природе, она выступила из Себя предо мною. Небо ее треснуло передо мною Голубою Глубиною, которую я прежде не видел и не разумел…» Но не только метафизический пафос важен для читателя. Еще интереснее следить за тем, как пристально наблюдает автор дневника мельчайшие изменения в природном мире и в собственном (физическом!) состоянии, как он вслушивается и всматривается не только в движения «Природы» и «Неба», но в мельчайшие подробности быта. И странно, что именно эти детали столь часто опускаются публикаторами, обидными купюрами в угловых скобках пестрят страницы дневника. Жизнь Сухово-Кобылина превращается за вычетом этих наблюдений в стенограмму внешних событий. Стоило ли «впервые» и «полностью» публиковать записи Сухово-Кобылина, если полнота сия столь относительна?? Вероятно, объем текста помешал более обширной публикации. Коли так, не лучше ли было воспроизвести обширный фрагмент дневника, но полностью? Иначе трудно ведь проследить, как рождается совершенно необычный сухово-кобылинский синтез жизни-покаяния и драматургии-исповеди, глубоко и подробно описанный в недавней прекрасной книге Е. Н. Пенской… [16]
16
Пенская Е. Н. Проблемы альтернативной литературы (А. К. Толстой, М. Е. Салтыков-Щедрин, А. В. Сухово-Кобылин). М., 2000.