Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый мир. № 3, 2003

Журнал «Новый мир»

Шрифт:
* * *
В самый купол вздернул солнечный перст золотую пыльную нить все слова сказаны — только жест может что-нибудь изменить И ворвись во храм опрокинь столы покати горящим шарбом распахни все настежь — забей пером слухом духом огнем углы Никаких голубей скопцов писцов сколько можно — кончили век пусть хоронят сами своих мертвецов ты еще живой человек Подними голову — как гремуч расщепленный одним кивком семихвостый острый радужный луч в амбразуре под потолком Как теснится в нем ошалелый пух как перо в лучевой пыли вскинув клюв спокойно обводит круг вышибая купол земли
* * *
По
стеклу частит, мельчит, косит обложной дождь
и берет за душу, ревниво смывая тело. Я прошу: «Забери меня скорей. Заберешь?» Разлетаются капли — ишь чего захотела. А душа в руке его длинной скользкой дрожит, а в размытом воздухе вязкий гул ниоткуда. Сколько можно тянуть эту муть, эту ночь, этот стыд, я ведь тоже вода, забери ты меня отсюда. И вода заревет, взовьется, ахнет стекло, отряхнется и медленно — разогнет выю, и душа, вся в осколках, рванет, сверкнув зело, в самый полный Свет, где ждут меня все живые.
* * *
Погадай мне цыганка погадай на победу на имя на время да на красную жизнь в нашем Риме на метельный отеческий рай Век по крыше крадется как враг в новогоднюю вьюгу обутый погадай мне по свисту минуты на весну в москворецких дворах На врага загадай на врага было-было наври будет-будет бес рассудит — сойдемся на чуде рассыпается пухом пурга пробивается солнца фольга вся ты речь-руда и вся недолга сколько ярости ушло в провода сколько крови утекло навсегда Говори заговаривай кровь там краснеют еще под снегами отметеленными сторожами семь гусей семь великих холмов Ай цыганка затяни разговор растрави заболтай все на свете вот закатится солнце во двор и закончится тысячелетье
* * *
Летяга молится без слов срываясь в темноту и легионы огоньков теряют высоту Но занимается трава пережигая страх и все забытые слова пылают на полях И только тьму перемахни как жалость ярость стыд и за тобой — огни огни вся жизнь твоя летит Дрожит и светится ладонь сшибая наугад слепой от радости огонь в горящий Божий сад
Евангелисты
Лука лукав, литературен, Матфей мастит, суров и рьян, Марк изначален в квадратуре, но всех тревожней Иоанн. Дух осязаем, тают швы, сминая времени пространство — четырехмерность христианства, путь к сердцу мимо головы.
* * *
Мне сегодня 33 года. Я вошла в Ершалаим. Был скандал небольшой у входа, И краснела верба над ним. И растерянных провожатых разомкнулся притихший круг, золотой, липучий, кудлатый трепыхался на солнце пух. Мне в лицо уставились храмы, и росли в толпе до угла жаркий гул, перезвон охраны: — Что за дура ведет осла? И когда в одной из излучин улиц я начала говорить, стало ясно — хоть путь изучен, все равно меня будут бить.
* * *
Распушилась верба холмы белеют Слух повязан солнцем дымком и пухом Ветер утреннее разносит ржанье Треплет наречья Вниз пылят по тропам ручьи овечьи Колокольцы медные всласть фальшивят Катит запах пота волненья шерсти К Южным воротам Голубь меченый взвинчивает небо Блещут бляхи стражников шпили башен Полон меда яда блаженной глины Улей Господень Никаких долгов никаких иллюзий За плечами жар — позвоночник тает И душа как есть налегке вступает В праздничный Город

Максим Гуреев

Быстрое

движение глаз во время сна

Повесть

Гуреев Максим Александрович родился в 1966 году в Москве. Закончил филфакт МГУ, учился в Литературном институте им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Искусство кино» и др. В «Новом мире» публикуется впервые. Живет в Москве.

Однажды в 1989 году вышло так, что я принялся одновременно за два непонятных дела: преподавать в Литинституте и писать о Ломоносове. Эти два занятия отразились друг в друге. Сейчас, держа перед собой текст Максима Гуреева, я нахожу его внутри этого отражения.

Я собирался не столько учить детей писать, сколько отучать их от этого. Дети оказались на редкость понятливыми: им только так и хотелось — быть не первыми, но единственными.

Н. Божидарова, А. Бычков, А. Кавадеев, С. Купряшина, Е. Перепелка, Е. Садур, М. Шульман, Л. Шульман… не знаю, какая из этих звездочек окончательно засверкает на общем небосводе русской литературы XXI века, в конце XX они все бывали уже достаточно известны в узком кругу.

Я задавал им задание: анализ неизвестного текста — то есть читал им вслух и спрашивал: что это? Например, это был любимый рассказ Чехова «Студент». Никто не угадывал. Наконец, когда идентификация происходила, следовали некорректные, но коварные вопросы: что бы Чехов вычеркнул, если бы перечитал свой рассказ сегодня? Как мог возникнуть замысел подобного рассказа? Почему рассказ так называется? Естественно, правильные ответы знал только профессор, то есть я. Мне было не стыдно.

На меня лбом смотрел Максим Гуреев — у него был такой характерный, вперед смотрящий лоб (как у Андрея Платонова, неприкаянным призраком до сих пор бродящего по коридорам Литинститута).

«Вы это что, Гуреев?» — «Бутылку», — отвечал Гуреев. «Что бутылку?» — «Он бы вычеркнул, будто кто-то жалобно дул в бутылку». — «Почему?» — «Потому что — находка. Нельзя вставлять находки в текст».

И это был правильный ответ. И я сам понял, почему так называется рассказ и что мне писать про Ломоносова. Что Ломоносов — это гениальный студент и что университет — это не профессор, а студент, и что Россия слаба не профессурой, а студенчеством.

Как в анекдоте: пока объяснял, сам понял.

Лоб студента гипнотизировал меня: он не понимал, а постигал, не усваивал, а думал.

И именно это усилие (оно же чувство) он хотел выразить словом. Дословесное, предсловесное. Не потому, что до него уже писали и надо не хуже. А потому, что до него этого не писали. Вот подлинная литературная амбиция! Что это — поражение или победа, покажет только время. Что мне нравится в Максиме, так это способность к духовному усилию. Ни к трудолюбию, ни к талантам, ни к успеху эта высокая способность не имеет отношения. Это гарантия пути.

Внезапно мы стали соавторами, и это оказалось кино, телефильмы: «Неизбежность ненаписанного», «Медный Пушкин», «Столетие века» (Олег Волков), «Возвращение» (Бродский и Баратынский), «Преодоление зла» (Платонов), «Перед закрытой дверью» (Борис Вахтин).

Во всем этом бурном производстве Гуреев скрывался от меня как писатель. Оказалось, что он всегда только им и был…

Но, однако, пора! Пора нырять в леденящую читательскую прорубь!

Я уверен в своем ученике.

Андрей БИТОВ.

Последнее время, прежде чем уснуть, я подолгу сижу за письменным столом, поочередно включая и выключая настольную лампу. Наконец, когда все в очередной раз погружается в темноту, я встаю из-за стола, на ощупь подхожу к кровати и, не раздеваясь, ложусь поверх одеяла.

Вскоре глаза совершенно привыкают к темноте, и я даже нахожу весьма и весьма приятным лежать вот так в мглистой голубоватой дымке, воображая себя целиком потопленным в непроточном, абсолютно неподвижном водоеме, на илистое, взвихряющееся взвесью дно которого едва проникает слабый свет уличных фонарей.

Нет, я никогда не пользуюсь шторами и всегда оставляю окно совершенно открытым, чтобы не умножать и без того непроглядной тьмы, а также иметь счастливую возможность в минуты бессонницы наблюдать за движением звезд и луны по небесному своду, за их скоплением.

За парадом планет?

И вот, когда мои глаза почти полностью перестают различать матовые сполохи света на потолке, я, по-прежнему не раздеваясь, прячусь под одеяло, чтобы таким образом согреться. Холодно-холодно. На какое-то время я даже забываюсь, но спешу превозмочь этот первый, без сомнения, весьма призрачный, лукавый и оттого изобилующий беспорядочными видениями полусон, потому как жду сна настоящего и панически боюсь пропустить его. Сие паника, паника.

Однако ожидание затягивается. Это происходит скорее всего потому, что я сильно устал, просто смертельно устал и впал в прострацию, в коллапс. Такое со мной уже случалось и поэтому не вызывает особого беспокойства, но скорее умиротворение, нечувствие и острое желание отвлечь себя воспоминаниями хотя бы и о прочитанном за день. Хотя бы и о написанном за день…

…эта попытка написать автобиографический роман все более и более превращается для меня в мучительное непонимание того, что, собственно, я должен писать, а вернее сказать, как писать и о чем писать.

Наверное, в первую очередь я должен рассказать историю собственной жизни самому себе. Просто сесть у окна, или за столом, или на скамейке в саду и вспомнить все, что, на мой взгляд, достойно быть отраженным на бумаге: какие-то подробности, имена, события, памятные даты, дни ангела, дни успения. Например, ветряная оспа, драка на заднем дворе, поступление в университет, плавание на остров Коневец, первая публикация, развод родителей, постоянные скандалы… да вот, кажется, и все, что приходит в голову, при том, что ни одно из этих событий не занимает меня до такой степени, чтобы посвящать ему хотя бы и страницу моего будущего сочинения. Повествования. Почему так? Нет, вовсе не потому, что эти события мне до такой степени безразличны, а просто потому, что я едва ли смогу рассказать о них что-либо новое, едва ли смогу удивить самого себя каким-то особенным поворотом мысли на сей счет. Ведь все опять закончится длинными, не вполне стройными экзистенциальными рассуждениями о смерти, о каких-то страхах, об абсолютном непонимании смысла и мотивов собственных поступков, о неспособности на искренние, нелживые чувства и так далее, до бесконечности.

Поделиться с друзьями: