Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый мир. № 3, 2003

Журнал «Новый мир»

Шрифт:

Указом Президиума Верховного Совета СССР от 6/I-1943 года с 15 февраля 1943 года введены погоны.

Не красноармейцы, а солдаты, не командир Красной Армии, а офицер Советской Армии.

Начальник санитарной службы 8-й армии, Н. В. Смирнов, требует строго бороться за асептику.

Ох, как страшно глядеть на изувеченных. Вот был могутный, ладно скроенный мужчина — и вдруг… он — обрубок! Шок — упавшее давление и спад других систем. Сначала поднимаем давление, потом новокаиновая блокада. По двести, триста, четыреста раненых в сутки проходили через МСБ.

Когда дивизия выводится из боя или переводится на активную оборону — работа ритмичнее, сон достаточный, жизнь с отбоем и подъемом.

Хороним умерших: делаем венки — если

зима, то из елочных лапок, а в них вплетаем ромашки из бумаги, если летом — живые цветы и зеленые ветки. Прощальный ружейный салют…

Трудно переезжать на новое место зимой или в осеннюю слякоть. Зимой — снять, свернуть обледеневшие палатки, сложить все операционное хозяйство, погрузить на машины, подводы. Сами пешком, часто. В пути — сухой паек: хлеб и сало. Очень вкусна на морозе эта еда!

На новом месте открыть свое хозяйство. Ставим палатки, а до этого расчищаем в лесу место для них. Руки в кровь обдерешь… И опять работа — обработка раненых. Бывает, окажется на операционном столе раненый, способный хохмить (этакий Вася Теркин), чтобы боль заглушить, то и мы подключаемся к его шуткам…

А как нелегко сестрам в госпитальных палатках (туда от нас поступали «обработанные», после операций): утишать боль послеоперационную, бороться с кровотечениями, переливать кровь, подбинтовывать, кормить, ставить клизмы… И с какой лаской, душевно они это делали! Остро чувствовали медики, что должны найти, употребить все лучшие стороны своей души, чтобы заменить раненым их близких, ухаживать так, как ухаживали бы за ними их матери, жены, сестры. Ведь тут их никто из родных не навестит… В бреду мать зовут, жену…

Летом 1943 года вдруг поступил приказ — оборудовать на территории лагеря щели, чтобы во время бомбежки, обстрела переносить в них раненых. Значит, прерывать операции? Однажды во время бомбежки, когда перетащили в щели трех подготовленных к операциям раненых, осталась в палатке я, стоящая как «стерильная» сестра у стерильного столика, и раненый, которому уже сделано было обезболивание, чтобы ампутировать ногу (стопу). Обезболивание — местное (новокаином). Значит, он все соображает… просит не утаскивать его из палатки и чтобы я с ним осталась. Гудят самолеты, стреляют наши зенитки, слышны взрывы бомб… Я стою около носилок с раненым, он держит меня за руку. Получается, что мы друг друга успокаиваем. Даже шутим, но нам страшно. Ему страшнее — он лежачий. Мне захотелось погладить его по голове, и я сделала всего-то полшага вправо… И в это время на то место, где я стояла, шлепнулся кусок металла, пробив потолок палатки… Я подняла — осколок, еще теплый… Раненый изучил его, сказал: «Ты в сорочке родилась: если бы ты не отодвинулась, попал бы в голову… и на косыночке твоей беленькой разлилось бы красное пятно… Я тоже счастливый… не ранило вторично. А осколочек-то от нашего зенитного снаряда…» — И он показал на какие-то буквы и цифры на осколке.

Я берегла этот осколок, потом потеряла.

Бомбили нас тогда частенько. Реакция у каждого своя. Писарь Лёка Фадеев, как только был сигнал тревоги, накрывал голову шинелью и убегал в лес и долго не возвращался, даже когда воцарялась тишина. Из леса в лагерь он входил степенно, нога за ногу. Его спрашивали (все знали его трусость): «Лёка, куда это ты запропал?.. Мы уж думали, что ты под бомбу угодил, — глаза-то шинелью занавешены…» Лёка спокойно отвечал: «А я бомбежки-то и не заметил… Я на такое ягодное место напал… ел, ел, ел…»

А терапевт Зинаида Николаевна Прокофьева, человек здравый, спокойный, при бомбежке или обстреле сразу лезла в нагрудный карман гимнастерки, доставала зеркальце и губную помаду, торопливо красила губы… и потом могла «стоять под бомбами». Объясняла любопытным: «Как только накрашу губы, никакого страха и уверенность, что все будет хорошо. Помаду я из дома на фронт привезла…» В другое время она никогда губы не красила.

Наташа Лапшина, широкая, вальяжная девушка, в таких ситуациях подхихикивала нервно.

Катя

Шумская тихо причитала: «Ой, мамочки! О! Мамочка!..»

Как вела себя я — не знаю. Помню, что страх, сосущий, появлялся под ложечкой, и все мышцы напрягались, и крепко-крепко сжимались челюсти. Кто, казалось, совсем не боялся, так это комбат Алексин. Однажды все мы (и он) были в хирургической палатке, готовились к привозу раненых. Начался обстрел. Мы, девчонки, шмыгнули головами под укладку-стол, а зады — наружу выставлены. Наташа подхихикивала, Катя — на одной ноте: «Ой, мамочки!» Алексин некоторое время стоял в тамбуре, а потом (обстрел нарастал) таким же манером устроился среди нас, молчал, а когда девчонки стали действовать на нервы нестерпимо, — грубо, с матом (это так не вязалось с ним!) прошипел: «Прекратите сейчас же! Думаете, мне не страшно?! Страшно! Но надо же держать себя в руках! Ваш скулеж страшнее снарядов!»

С этих пор я больше стала бояться бомбежек, обстрелов. Ну как же? Я считала, что комбат Алексин ничего не боится, а он вот сам сказал, что ему страшно.

А Катя Шумская («Ой, мамочки!») в сорочке родилась. Однажды, когда настал час отдохнуть, комбат Алексин велел ей пойти спать в его дощатый домик, наскоро сколоченный ребятами из транспортного взвода — «в подарок комбату». А между прочим, у Кати с Алексиным был роман. И вот… Катя спит в домике, а недалеко от этого домика выздоравливающая команда узбеков, казахов что-то строила. Началась бомбежка. Все трещит, воет… Вдруг удар, вернее, сначала вой, свист, потом — удар. Где-то на территории лагеря, вернее, на опушке за лагерем, в той стороне, где алексинский домик. Мы все понимающе-тревожно переглянулись, Алексин побледнел и вдруг сорвался с места, без слов… Его долго не было… Потом привел бледную Катю. Реакция у нее на все и на всех была заторможенная. Оказалось, что бомба упала на то место, где узбеки, казахи чего-то строили. От них нашли только части — куски шинели, сапог, ошметки мяса. Их вбило в воронку бомбой. А Катю Алексин нашел под грудой досок развалившегося домика. Стояла одна доска, на ней на гвозде висел Катин противогаз, изрешеченный осколками. Под обломками сидела Катя, живая, невредимая, притрушенная испугом, грохотом, страхом. Удивительное везение: столько было осколков, ни один не коснулся ее…

Почему-то ветераны не вспоминают о природе: о птицах, деревьях, цветах. Говорят, что это не сочеталось с войной. Война и цветы… Смерть и зеленая полянка… израненное дерево… Верно — не сочетание с войной, а протест этому противоестественному состоянию… Звезды, лес, рассвет, птичья песня, окровавленный снег, полянка с ромашками, и на ней… убиенный воин… Такая боль на сердце! Природа страдает вместе с людьми. Так хотелось посидеть в тихом лесочке на пёнышке, забыть о войне, очистить душу и выплакаться, помечтать о послевоенном времени, о мирной жизни, тишине…

Работа, работа, переходы, переезды, постоянная учеба в периоды затишья: уставы, наставления, изучение винтовки, строевая подготовка и т. д., — это чтобы мы «не размагничивались», не тосковали, «романов не заводили». Но ведь мы были молодые, значит, были улыбки, влюбленности, обретения и утраты, встречи, расставания.

В МСБ мы жили (спали) в палатках, в атаки не ходили, но страшно много работали в разных прифронтовых обстоятельствах. Передовая от нас — от одного до пяти — восьми километров в зависимости от продвижения и количества раненых в нашем лагере.

Где-то вычитала: «Столько было раненых, что казалось — весь свет уже ранен…» Верно!

На одной из ветеранских встреч стали вспоминать наш быт, и кто-то красиво стал говорить о тех минутах на войне, когда соприкасался с природой… то другой со злостью опроверг: не видел, не чувствовал, не соприкасался… я воевал, убивал, стрелял, сам был ранен и «убит»…

Нет, и там, в аду, кто-нибудь умел увидеть ромашку на бруствере, услышать птичью песенку… но таким было еще труднее… очищение души природой на миг, а тут же смерть кругом…

Поделиться с друзьями: