Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый мир. № 4, 2003

Журнал «Новый мир»

Шрифт:
* * *
Я стал просыпаться под утро — лежу в темноте, грехи вспоминаю свои… ощущенья морозны… Но я говорю про себя: прегрешения те простительны и несерьезны! И вновь засыпаю… и вновь пробуждаюсь в тиши… И снова себя убеждаю, но вижу — напрасно. Ах, кто же упорствует это в глубинах души? И все-то ему непонятно, неясно…
* * *
Вышел к берегу, смиряя в сердце ярость. Вдруг споткнулся, спички смяв в руке. Что ты там увидел? Это парус, Господи, белеет вдалеке! Средь баржей под сизой крышей дыма и военных серых кораблей все же это так непостижимо — белый парус милых детских дней. Или то волна стоит седая? Вот обрушилась —
и нет ее…
И клокочет, сладко замирая, сердце проясневшее твое.
* * *
Давай держаться на борту, держаться страстно, хоть ветер валит в темноту, гнетет ужасно. Давай держаться в облаках, на гибких крыльях. И в тесных зябких рудниках, почти в могилах. Легко и сдаться, и упасть, в слезах излиться. Но пусть над шеей волчья пасть напрасно злится! Себя совместно сохранят любовь и воля. Безверье — смерть, унынье — яд. Держись средь поля! Держись на бешеном ветру, в морозном мраке. Ты не умрешь, я не умру — напрасны враки. Есть сладкий труд, сад на заре, есть тяжесть долга. Давай держаться на земле, вдвоем и — долго.
* * *
Свечек кривые огарки. Окаменевший хлеб. Жалкие наши подарки — так был наш мир нелеп. Но мы горели глазами, но мы любили метель, но мы стояли часами, глядя на высшую цель — то ль на звезду-невидимку, то ли вдали города, то ли в кулак, в дырку, сами не зная куда…
Поэт

А. Пчелкину.

В чем нам каяться? Мы же не каины, братьев рбодных не убивали. Разве лишь муравьев нечаянно, да и то, признаться, едва ли. В чем нам каяться? В том, что верили и второму вождю, и шестому… А в итоге в очках, как Берия, сами ходим бочком по дому. Наши первые строчки туманные о строителях, о дорогах были радостно приняты мамами на истертых, как седла, порогах. Только где они нынче, те радуги, села детства и чистые речки? Вера в правду была взаправду ли? Иль была — как записка у печки. А вот если б мы все, сочинители, все полтыщи поэтов русских, закричали: уйдите, мучители, вы, Дантесы, свиные ушки, — посадили бы нас, наверное. Но народ всколыхнулся бы — точно. И страна засияла бы вербная. И явилось бы счастье досрочно. Ну а мы, осененные славою, под плитой в километр возлегли бы… Но молчали поэты державные, вот и живы, как древние рыбы. Так что каяться глупо, не правда ли, стоя в мире холодном и каменном? Мы — себя убившие Авели, тень свою назвавшие Каином…
Возвращение
Ты уехал далёко, прославлен теперь и высок. И народ удивленно простил: победитель, он прав. Но приедешь пройтись по полям — и ржаной колосок, оторвавшись, пролезет, как в детстве, в твой быстрый рукав. Ты мурлычешь, спешишь, ты руками размахивать рад, ну а колос крадется, на остья свои опершись, он под мышку прошел… вот немного качнулся назад — и ударил вдруг в самое сердце. Проклятая жизнь! И руками врачи разведут: непонятная смерть. От простого, от мягкого желтого колоса ржи? Или как посмотреть? От забвенья и лжи?
* * *

М. Саввиных.

Ударит ветр осенний, пронесет листву над крышами, и птицы мигом под крыши спрячутся, тайком толкуя о предстоящем перелете… провод, оторванный от старого столба, ударится в другой и обовьет. И отчего-то станет в шуме этом тоскливо сердцу, хоть и мы с тобою здесь остаемся, не летим далёко, но свет мигает, телефон молчит, и потерялась записная книжка. Да, впрочем, адреса моих друзей — их двое на земле еще осталось — я помню…
Напишу сегодня снова,
что под пером не слушается слово, как ртуть бежит, сгорает вдруг, как спичка, подмигивает, как в окне синичка. Коль сказано — в начале было Слово, то и в конце не избежать иного. Оно уже не наше — Боже правый, мы счастливы Твоей единой славой. Напоены Твоей рекою млечной, разведены Твоей любовью вечной…
* * *
Наш самолет кружился три часа, как коршун, накренясь над темным полем. Про совесть я подумал — нечиста… Что происходит, я мгновенно понял. Но летчики, спалив свой керосин, стальную дуру посадить сумели. И вот стою в слезах среди равнин. Так сладко жить безгрешным средь метели.

Внуково.

23.11.2000.

Уже открыт новый счет…

Окончание. Начало см. «Новый мир», № 1, 2, 3 с. г.

17.1.93.

же открыт новый счет, и семнадцатое число исчезает. Истечение срока.

Минуешь, проживаешь день, как преодолеваешь пространство. От дома до редакции, оттуда — дважды, а то и трижды в неделю — к своим родителям. Да и в редакции тоже помимо времени — пространство, иногда необязательное, но я все иду и иду. Может быть, я ошибся, не уйдя в «Дружбу народов». Двенадцатого я выступал там с годовым обзором журнала (новые времена: заплатили десять тысяч; дважды я выступал с такими же обзорами «ДН», но тогда никому — ни им, ни мне — не приходило в голову, что возможна или нужна какая-то оплата), а потом было «угощение», и мы долго разговаривали, засиделись с Леоновичем, Холоповым, Зайонцом, а до этого с Денисом Драгунским, Медведевым (приехал из Душанбе, ведет публицистику) и другими сотрудниками. Тут-то я понял, что они избрали бы меня много охотнее, чем Пьецуха. Виделся тогда же с В. Кондратьевым, К. Щербаковым и др. Написал для своего журнала сочинение под названием «Иллюзия чистого листа». <…> Теперь-то я понимаю, как люди, о которых читал, умирали в бедности. Богомолову понравилась моя фраза из новогодней поздравительной открытки, которую я ему послал. Что-то в таком роде: пламенные строители капитализма не менее отвратительны, чем пламенные строители развитого социализма, но главное — это одни и те же люди.

Часто вспоминаю Кострому и жалею о той жизни. Умом понимаю: что-то бы там в моем положении изменилось бы; может быть, стал бы депутатом или как-то иначе ввязался бы в политические игры <…> В первые январские дни заходила Лариса Бочкова, привезла первый номер «Губернского дома» с моей статьей. Вот, остался бы, выпускал бы журнал или редактировал газету — вполне может быть. А теперь сохраняю верность — из чувства сопротивления, и тут Виталий Семин прав, — едва выплывающему изданию и нескольким людям, которых не хочу бросать. (И ведь понимаю, что некоторые из них, если прижмет нас сильнее, бросят кораблик, и все равно — примера не покажу: пусть глупо, но подыгрывать новым временам с их законами не хочу.)

Читаю В. Астафьева — роман «Прокляты и убиты» («Новый мир»). Астафьев излишне уверовал, что роман ему по силам. В этом — первое несчастье. Второе — он привнес в изображение далеких дней и тогдашних людей то, что хуже сегодняшнего знания, — сегодняшнюю озлобленность и несправедливость; сегодняшний публицистический обжиг старой, давно затвердевшей глины; его прежние срывы в злобу и мстительность превратились в норму повествования; оснастив же текст подлым матом, он усугубил изображаемое и всячески нагнетаемое, концентрированное непотребство; не умея вести сразу несколько героев, как бывает в романах, и удерживать их на сюжетной привязи, он сочинил скорее тенденциозный «физиологический очерк» (нет, недотягивает даже до уровня Сергея Каледина), чем что-либо художественное; уверенность обличения, с какой он пишет, казалось бы, исключает предположение о какой-либо растерянности, да и здравый смысл редко когда ему надолго (в тексте) отказывал, и тем не менее в «диагнозе» слово «растерянность» должно быть непременно. В таких случаях художника спасает, по-моему, спасательный трос классической традиции: тебя стаскивает ветер, а ты, как на Севере, держишься за трос и идешь дальше, и потеряться становится невозможно [6] .

6

О романе В. Астафьева «Прокляты и убиты» см. статьи И. Дедкова в журналах «Дружба народов», 1993, № 10 и «Свободная мысль», 1993, № 14.

24.1.93.

Читая Д. Шаховского («Звенья»):

«Так жить нельзя», — говорили мы себе тоже, но жили, абсолютное большинство жило, сознавая, что так — нельзя, и пытаясь жить как-то иначе (не все, далеко не все, а наиболее наивные и последовательные…).

20.4.93.

На что сгодилась наша свобода? Теперь я думаю: а нужна ли она нам была?

Помню, в восемьдесят седьмом, на излете года, на Герцена, у старого клуба МГУ, наткнулся на университетского товарища, поэта и журналиста. Я долго жил в другом городе, виделись мы раза два за тридцать лет, обрадовались друг другу, и я сказал ему: «Вот мы и дожили!», и после всех восклицаний он пообещал подарить мне книжку, только что вышедшую в ФРГ, и мы расстались, побежали дальше по своим делам.

Пока стояли разговаривали, я увидел нас со стороны, и литературная моя память тотчас перебросила мостик в один из трифоновских романов, где герои встречаются летом пятьдесят седьмого, в разгар фестиваля, и, счастливые, полные новых переживаний и неслыханных надежд, разбегаются, не ведая будущего.

Тогда мелькнуло: похоже, похоже, и мостилось, мостилось еще, уже в мой пятьдесят седьмой, тревожный, невнятный, сползающий, выводящий в какую-то новую, неведомую жизнь.

Через какое-то время я прочел в эфэргэвском сборнике моего товарища стихи о железном подснежнике, и там такие строки: «Кузнецы потрудились на славу, и в железо оделась душа». И еще такие: «А душа, как прозрачный подснежник, исчерпав свою волю до дна, все надеется выбраться к свету. Но всесильна железная тьма!» (в железное время под железным небом).

Поделиться с друзьями: