Новый мир. № 5, 2003
Шрифт:
— Прощай, комнатка! — сквозь слезы улыбаясь, помахала ладошкой.
Чувствительность ее тогда прелестной казалась, за это я ее и любил. И осталась такой — только не радость мы уже вдыхаем, а больничный аромат.
«Прощай, комнатка»! — чуть было не напомнил ей. Но с комнаткой, где вся жизнь прошла, тяжелей прощаться. Скомкать это надо! За рукав ее потянул.
— Прощай, комнатка! — сказала дрожащим голоском и ладошкой махнула. Помнит! А думал — ты один? Вместе все прожили.
А может, тут продержимся?.. Так! Еще кто-то нужен, чтобы меня вести? Такого рядом не видно. Придется самому.
Тяжелую сумку (что я там напихал?) повесил на шею, руки протянул к ней.
— Ну, пошли? Быстрей уйдем — быстрее вернемся!
Она почти безучастно позволила проволочь себя через двор, потом — через улицу, но вдруг на углу она ухватилась за поручень у витрины, с отчаянием глядела на наш дом.
— Веч! Ну не отдавай меня! Я буду хорошая — обещаю тебе!
— Да не волнуйся ты… Вернешься!
Поручень не отпускала. С отчаянием — сам почти стонал! — отколупывал по одному ее побелевшие пальчики. Оторвал — и дальше она уже не сопротивлялась.
…Всю жизнь мы с ней потратили на то, чтобы выбраться с унылых пустырей в центр, — и вот ржавый
Из роскоши тут только старое кладбище — а дальше уже совсем безнадега идет. Да и какая может быть «надега» за кладбищем?
Серые сплошные бетонные заборы, заштрихованные дождем. Проломы замотаны колючей проволокой. Когда-то каждый день с ней так ездили на работу, жизнь безнадежной казалась. Вырвались-таки! И — назад? Ей спасибо! Сидит вздыхает — будто я в этом виноват!
Улица Чугунная! Суровые места. Улица Хрустальная — без всяких, впрочем, признаков хрусталя. Величественные своды троллейбусного парка — тут заканчивается городское движение и вообще, видимо, все. Но нам, что характерно, дальше надо. Не думал раньше, что за концом жизни что-то есть. Придется заинтересоваться. Вон даже какие-то светящиеся окошки подвешены вдали. Но нормально уже туда не попасть. Дождь нас мочит на пустыре, а она даже и прятаться не пытается, мокнет насквозь. Мол, ты хотел этого — смотри. Дождя я не заказывал! А тут уже и не твоя зона — это ты там где-то мог диктовать: то царство разрушилось. А здесь — бегать будешь и почитать за огромное счастье, когда транспорт какой-нибудь тебя подберет. И за концом жизни что-то есть. Третье дыхание… но уже сбивчивое, увы! Что есть, глотай — раз вовремя не остановился, осваивай, гляди во все глаза: все это, можно сказать, для тебя дополнительный подарок. И тут из-за какого-то мертвого угла вдруг драненький автобусик вывернул, с каким-то удивительным номером: 84-А! За отчаянием — только хохот и остается: 84-А! Надо же!
Залезли. Тепло, уютно, тускло — и даже люди переговариваются. И какие-то окна снова пошли, потом — какие-то темные небоскребы без окон — элеватор, что ль? Чувства, выходит, не умерли — и здесь реагируем еще.
А больница — это ж вообще старинная усадьба, с колоннами, полукруглый дом, высокие ступеньки. Аллея могучих кленов, ровные стриженые кусты. Багровые листья, как сердца, на могучих ветках — но многие уже слетели, наткнулись на острые пики кустов. Поднялись с ней на ступеньки. Постояли на крыльце. Вдохнули сладкий гнилостный запах. За весь путь впервые поглядели друг другу в глаза.
— Вот и все, Венчик! — проговорила она.
Вышел довольно быстро — не очень уютно было там. Стоял на аллее, смотрел на остриженные сучья, сваленные под фонарем. Вдруг увидел, что кора на них вся в мелких белых точках. Птички накакали. Надо будет Бобу сказать! — оживился. Да вряд ли кому еще понадобятся твои наблюдения.
На пустой темной улице стоял. Вспомнил вдруг, как отец ее, чопорный красавец инжэнэр, говорил удивленно:
— Вы позволяете Нонне уволиться с завода? Но куда же она пойдет?
А я тогда наглый был. Думал: какой еще завод, батя, когда весь мир валяется у наших ног! С усмешкой сказал ему:
— Не волнуйтесь так! За жизнь Нонны я полностью отвечаю!
…Ответил!
Помню, как ликовала она, кружилась, пела, тоненькие ручки подняв: «Там де-вушка пляшет кра-сивая! Краси-вая! Счастли-вая! Там девушка пляшет краси-вая! Счастли-ва-я!»
Глава 7
В сладком предутреннем, светлом сне приснилось мне то окно. Я бы увидел его и так, если бы проснулся и открыл глаза. Сон лишь немного сместил реальность, показал его прежним — вымытым, сияющим, обвитым пышной желто-красно-фиолетовой гирляндой цветов, растущих из ярко-зеленого ящика на подоконнике. Даже во сне я зажмурился, застыл… было же когда-то такое счастье! Немного еще полежал в той легкой, счастливой жизни, стараясь не шевелиться даже: шевельнешься — и станет тебе самому ясно, что ты не спишь, надо подниматься. Лучше — неподвижно. Не потерять то окно!
Не так уж давно — в другой жизни — я стоял перед ним, любовался гирляндой, и вдруг за стеклом появилась молодая, прекрасная девушка. Отвернуться? Зачем? Наотворачиваюсь еще! Я помахал ей ладошкой — по взгляду ее было видно, что ждала этого, — и она тут же радостно ответила. Жизнь тогда была бурной, летучей — через минуту я куда-то умчался и про это забыл. По утрам лишь, вскоре после тихого поскребыванья Алчного Карлика, раздавалось сухое, веселое шарканье метлы — это она мела: была дворничихой и где-то училась. Откуда я про учебу-то ее знаю? Во влип! Точно: ни разу не разговаривал с ней, только улыбался. Наверное, по глазам это чувствовалось ее, что не просто она дворничиха, а где-то учится! Шарканье то сильно взбадривало — отлично начинается день, когда такая девушка дорожку тебе разметает. Помню — ликованье и какую-то наглость: хорошо это — но этого мало. Это лишь часть замечательной жизни предстоящей, малая часть, кусочек гениальной картины. Откроется гораздо больше еще. Помню то ликованье, смешанное с ожиданием чего-то гораздо большего… поэтому я так и не подошел к ней, не познакомился… чтобы не замыкать этим жизнь. Впереди — такое еще! И правильно чувствовал. Вскоре подтвердилось это абсолютно наглядно. Стоял я у окошка, махал… тогда еще обиды от этих пустых маханий не было у нее — она тоже тогда, наверное, думала, что это лишь начало, лишь малая часть будущего счастья, поэтому не напирала, а радовалась. И вдруг я увидал, что точно над ней, этажом выше в окне, тоже стоит женщина, постарше слегка, но уже все знающая, уверенная, холеная — такие ничуть не меньше манят. Что ж, подумал я, игнорируем ее? Зачем? Наигнорируешься еще! Жизнь быстро тебя разлюбит, если ты не любишь ее. Отомстит тут же холодностью — за твой холод. Нельзя! Тем более холода и не было вовсе во мне тогда — ну буквально весь организм перерой, не найдешь холода; только — огонь. Пусть же она думает, что это я ей машу. От меня не убудет, а женщине в таком возрасте (с молодым нахальством подумал) вдвойне будет приятно. Глазами с ней встретился — и снова помахал. И — обе ответили. Хитрый, ч-черт! — с восторгом подумал. И долго это длилось. Пока, думаете, не рухнуло? Фиг вам! — пока еще лучше не стало, еще больше расцвело. Махал я утром двоим, ликуя, и вдруг увидал, что на первом этаже, точно под ними, совсем юная дева стоит, в школьном передничке.
Вот это удача! Поглядел, помахал. Ответила, покраснев. И — каждое утро, а иногда и по вечерам. И все трое — махали. И мне больше не надо было ничего — такую композицию портить нельзя. То есть войди я к одной, так остальные исчезнут. Умен, ч-черт! И так за несколько секунд изменял я сразу троим! А если жену считать (а почему ж не считать ее?), то — сразу четверым! И это не стоит мне ни малейших усилий, ни времени, ни денег. Кто еще может так? Хитрый, ч-черт! Буйное ликованье. И я бы сказал, что от этого всем троим вовсе не треть моего счастья доставалась, а, наоборот, — утроенное счастье. Умный, ч-черт! Поганей всего сейчас, в глубокой уже старости, отказываться от этого, шамкать: как я был подл!.. Умный ты был, собака! А сейчас — поглупел. Открывай очи-то. Смотри на грязное-то окно, пылью заросшее. Вот это действительно беда. Поэтому Нонна так к нему и приросла. Беда с бедой срастается. Но так ненавидеть меня за то окно! Совершенно, кстати, напрасно. Ни разу не бывал там. Может, за мою холодную ловкость Нонна меня и ненавидит? Никогда ни во что не влипал! За это и отлилось нынче? Доносилось до меня, что там проблемы, но я куда-то летел, спешно удерживал победы, ухватывал успехи. Стоять тут и пялиться бесконечно не мог. Так что я все правильно делал. Но этого мало, оказывается. Раз в год заглядывал туда, с легкими угрызениями совести, замечал изменения (а в тебе их не было, думаешь?). В окне этом рядом с моей красавицей появлялись мужики — сперва симпатичные, потом все более жуткие. Показывали мне кулак, а то и нож… потом призывно бутылкой стали махать. Я махал, но не шел. Так от жизни и уклонился. Не только там, но и здесь. Так что, по сути, Нонна права, ненавидя меня за то, что не сгорел с ними — с ней и с ее «визави». Выкрутился! Но не до конца. Петлей меня жизнь все-таки прихватила.Раньше бодрило меня с утра сухое, бодрое шарканье метлы: жизнь продолжается, надо жить. Не помню даже, когда звук этот исчез. Порой и не замечаем, как ссыхается душа, улетают звуки, любимые запахи — посторонние, не главные. Их исчезает больше всего, и пустоту они самую большую оставляют. Отправил Нонну, чтобы не беспокоила… и теперь уже абсолютно пуст. Что же, выходит, лишь она последнее время тебя и наполняла?
Вопрос только — чем? Нервно на кухню пошел. Вот чем она меня наполняла! Все подоконники, шкафы, столы заставлены грязными, закопченными, пригорелыми кастрюльками, мисками, сковородками. И — никакую не выбросить и даже — не вымыть, в каждой кастрюльке не просто вещество, а горькая неизбежность, ее тоненькими ручками созданная. И как большое из атомов состоит, так она сумела большое горе из этих мелких кастрюлек сложить. Скрупулезно, старательно, вроде бы мелким своим слабостям потакая. Но я знаю уже, нервно вздрагиваю: главная мина в нашей жизни — это вот такая кастрюлька, в каждой запасена маленькая гадость, ею созданная.
Разгребать? Ведь не со зла это все, а по слабости. Хотя есть такое выражение точное: «Слабый человек не может быть добрым». Неизбежно его слабости к гибели приведут — и не только его самого, но и ближних. И вроде бы — с таких пустяков: гречневую кашу не доела, в кастрюльке оставила. Зная уже, чем эта мелочь чревата, умолял: «Ну доешь эту кучку!» — «Нет!» — слабость, когда на нее давят, может очень упрямой быть. Так и осталась в этой кастрюльке кучка — не в чем стало молоко кипятить. Отец неторопливо, даже величественно кружку протягивал — и изумленно поднимал брови, когда следовал отказ. И так — каждое утро. Что мы в жуткой ситуации существуем — не желал понимать! «Как это — занята кастрюля? Чем?» Мелкой неприятностью. Что, объединяясь, горе дают. После долгих моих упреков, оскорбленная, принесла молока, но почему-то — в мягком пакете. Если сразу вылить его в кастрюльку, то ничего, не опасно, но мы без опасностей уже не живем. «Ну, доешь кашку, освободишь кастрюльку?» — «Нет!» Из-за воинствующей слабости ее — мощные катаклизмы начались. Такой вот, слабенькой, все по плечу. Каждое утро список с ней составляли — но каждый раз она, расслабившись, что-нибудь забывала купить, из-за чего завтрак, ужин, обед в ужас превращались. Написал же — «творожная масса». Вечером — нет ее. «Ну как ты могла забыть? Ты помнишь вообще, что я жив? Сигареты свои (не говоря уж о прочем) не забываешь купить»? Слезки! Уже жизнь — трагедия, хотя «выдано» еще не все. Начинаю двигать реальность, но кругом мины-кастрюльки, несущие беду. «Ну давай сделаем омлет!» Вытирает кулачком слезки, тихо шепчет: «Давай». Значит, пакет молока, на утро предназначенный, надо раскупоривать, дырявым оставлять? Мина! «Ну доешь кашку из кастрюльки, умоляю!» — «Нет!» Сам бы доел — но в руках открытый уже пакет молока, криво писающий. Швырнуть его, уйти? Или — остаться тут, пока памятник не поставят — «пенсионер, писающий молоком». Налил молока в омлет, пакет прислонил боком на полочку в дверце холодильника. Батя бредет. «Кушай омлет, отец!» — «Как? А творожной массы нет?» — «Творожной массы нет». Хорошо, что мы еще газом не отравлены — порой она газ включала, но забывала поджечь. Точней — в этот момент замечала, что позабыла спички купить. Уходила за спичками, но оказывалась совершенно в другом месте, причем надолго. А газ все шел. Так что на минном поле жили при ней, жизнью рискуя.
Утром — лезу в холодильник и вижу, что зыбкий пакет с молоком наклонился и вылился в тот отсек, где я хранил (в холодильнике положено) ленту для пишущей машинки: теперь она не черная, а белая у меня. Полпакета молока все-таки вытащил, спас. «Ну доешь, прошу тебя, эту кучку каши в кастрюльке. Видишь — молоко сейчас выльется!» — «Нет!» Молоко в раковину выливаю. Вот так! «Обязательно, — дрожат ее губы, — утро со скандала надо начинать?» — «Но разве я это делаю? Ты!» — «Я? — Глаза ее блещут гневом. — Я разве что-нибудь сказала тебе?» — «Ты — не сказала, ты — сделала!» — «Я вообще не делала ничего!»… Это верно. Может, это моя энергия созидания конфликт создает? И ежели на все плюнуть, махнуть рукой, все еще и успокоится? Нет. Отец скрипит половицами, успокоиться не дает. Его мощный силуэт нашу жизнь как-то еще поддерживает, расслабиться не дает. «Батя лютует» — эта фраза поддерживает меня. Но сам бы он хоть на что мобилизовался, чем бы помог! С трудом я приучил после ванной белье его на батарее подсушивать, мокрым в грязное не совать. Этого я добился, зато теперь любуюсь на батарее его кальсонами. Чтобы он, высушив, еще и убирал это — эта стадия безнадежной оказалась. Помню, задумал вчера перед сном: если хоть чуть постарается отец, уберет утром кальсоны с батареи — значит, выкрутимся общими стараниями… если нет — то нет. Нет. Стой и любуйся: белые флаги кальсон.