Нравоучительные сюжеты
Шрифт:
– О! – задумчиво улыбнулся наш хозяин. – Я работал по двадцать три часа в сутки, а отдыхал только час. Жена приносила мне ночью бисквит, чашечку кофе и вот эту большую рюмку ликера. Я ее про себя называл по-русски «царь-колокол», потому что был в вашем великолепном Кремле. Жена очень боялась, когда я ночью очень иногда хохотал или плакал над судьбами своих героев, предполагала, что я чуточку помешался.
– А вычерков и поправок на страницах вы много делали? – спросил я, но Келлерман только рассмеялся. – О! Какой тонкий вопрос. Наверное, тоже пишете. Об этом когда-нибудь потом.
Меня поселили в самом центре Вердера в угловом четырехэтажном доме с окнами, выходящими на самую бойкую улицу. А над угловым подъездом почти всегда горела лампочка под синим абажуром, над которым на вывеске чернело
– Капитен, капитен, – а заканчивал по-русски: – Уже пора. Бокалы нас ждут.
Когда мы садились на излюбленный угловой столик, тотчас же появлялся сам «шеф», розовощекий полный немец, ставил на стол рюмочку ликера или шнапса, тарелку с бутербродом с тонким ломтиком ветчины и торжественно произносил:
– Фюр зи, герр Келлерман. – Я заказывал желтое пиво, над которым в бокале вздувался огромный шар пены. Тем временем лохматый «шипцзиг» устраивался здесь же, рядом с нами, под столом и мирно дремал у ног хозяина. А я слушал изумительные рассказы Берн-гарда о выдающихся писателях его времени, иногда приукрашенные то добрым юмором, то грустными раздумьями над их судьбами. Как-то я сказал о том, что его замечательный роман «Туннель» чем-то сродни творчеству такого большого художника, как Герберт Уэллс, и спросил: знакомы ли они.
– О, да! – воскликнул Келлерман. – Мы с ним лишь однажды встретились, когда он приезжал в Берлин, и я так мечтал поговорить с этим огромным писателем о творчестве. Я встречал его на Ангальском вокзале, и был он весьма веселым, потому что в Париже его хорошо провожали собратья по перу. В течение трех дней мы ездили по Берлину, побывали на нескольких приемах, официальных и товарищеских пирушках, я показал Уэллсу лучшие рестораны Берлина и потом снова таким же веселым отправил его домой с Ангальского вокзала. Но о творчестве мы так и не поговорили.
Однажды Бернгард спросил:
– Вы, наверное, знаете Гергарта Гауптмана?
– Еще бы, – ответил я, – мы же в школе изучали его драму «Ткачи», она шла в советских театрах. Дома у моего отца хранятся напечатанные в издательстве Маркса произведения Гауптмана, У нас в стране он широко известен. «Потонувший колокол», «Перед заходом солнца».
– Вот, вот, – одобрительно закивал Келлерман, – но вы едва ли знаете, что он в настоящее время живет вблизи от Котбуса. Вот бы собраться и поехать его проведать.
Но мы так и не собрались. В том же году восьмидесятивосьмилетний классик немецкой литературы Гергарт Гауптман скончался.
Во время наших встреч Келлерман с волнением рассказывал о начатой им работе над романом «Пляска смерти», который впоследствии был переведен на русский язык, издавался в Москве.
– Вам этого не понять, – грустно улыбался он. – У вас все сейчас впереди, а у меня за спиной. Садишься за очередную страницу и думаешь: «А успею ли?» И как хочется оставить своей новой книгой еще один след в литературе родного тебе народа. Это будет книга о великой трагедии, которую принес нам, немцам, вместе с фашизмом Гитлер. Да только ли нам. А вашей великой доброй стране, а всей Европе. Знаете, как я назвал его однажды? Чингисхан с мотором.
Часто и теперь вспоминаю одухотворенное, освещенное гневом лицо Бернхарда Келлермана, произносившего эти слова. Вспоминаю и думаю, как глубоко и точно оценил он те трагические для его соотечественников годы.
Добрый наставник
В ту пору редакция газеты «Красная звезда» работала с двух дня до одиннадцати ночи. Часов в семь, примерно, когда творческий процесс редакционного коллектива достигал своего наивысшего
накала, меня потребовали в кабинет к главному. На столе у Василия Петровича Московского, нашего руководителя, как и всегда, уже лежал оттиск первой сверстанной полосы, а сам он в синих редакторских нарукавниках, предохраняющих от типографской, довольно маркой краски, прогуливался вдоль стола, решив, по-видимому, размяться.– Вот что, – сказал он, не предлагая, как обычно, садиться. – Будем экономить время. Федор Иванович Панферов прислал нам свою публицистику. Я прочел. Ярко написано. Но конец надо бы расширить. Короче говоря, он тебя ждет.
Больше часа ехали мы с Иваном Падериным на дежурной краснозвездовской машине на дачу к Панферову. Был январский вечер. Снег, скованный почти тридцатиградусным морозом, искрился фиолетовыми огоньками.
Мне никогда не приходилось встречаться с писателями такой величины, как Панферов. Еще на школьной скамье в свое время я и мои новочеркасские дружки зачитывались первыми книгами «Брусков», наперечет знали героев. На портретах Федор Иванович казался несколько суровым, и это настораживало. Но все оказалось значительно проще, чем я думал. Вместе с Антониной Дмитриевной Коптяевой хозяин дачи в меховом жилете без рукавов встретил нас радушно и, потирая руки, произнес:
– А хорошо январь заворачивает! Берет свое наша московская зимушка. Замерзли небось. Ну, так что же. Соловья баснями не кормят, садитесь сразу к столу, за ним и о делах поговорим.
Но я забыл о своем деле и сразу попал во власть панферовской беседы. Морщинистое лицо Федора Ивановича как-то сразу оттаяло и подобрело, глаза зажглись добрым светом, когда он начал говорить о мастерстве литератора.
– Главное – это слово, – поучал он. – Есть слово, – значит, есть и писатель, а нет – нет и писателя. Слово должно быть ясным и точным, как кирпич, который при постройке дома в определенное место кладут. И народным оно должно быть, потому что самые образные слова от народной речи идут. Народ, он щедрый и добрый языкотворец. Ну, а если нет у литератора слова, то никакой сюжет не спасет. И еще хочу я сказать, что нет ничего опаснее, чем формализм в отношении к слову. Язык наш настолько мудр и образен, что не надо писателю никаким канонам слепо подчиняться. – Он улыбнулся и хитровато прищурился. – Был у меня недавно забавный случай. Встретился с одним своим другом, очень известным мастером нашей прозы, а он и говорит: «Прочел я твою последнюю статью, Федор Иванович. Есть там у тебя фраза, в которой написано черным по белому: „целиком и полностью“. Ну, как же так? Если целиком, так значит и полностью. Если полностью, так значит и целиком». А я промолчал, потому что наперед знал, что окажусь в споре победителем. На другой день партсъезд открывался. И в конце отчетного доклада как раз-то и была фраза, в которой оба эти слова стояли рядом: целиком и полностью. Спрашиваю своего соседа: «Ну, как?» А он руками разводит, дескать, молчу. И сказал я ему: правильно эти слова употреблены, потому что они, как гвозди, где можно было одним обойтись, второй для крепости забивают. Да и оттенки у этих слов различные все-таки.
За полночь затянулась наша беседа, и нельзя было перебивать Панферова, рассказывающего о Шолохове, Паустовском, Пришвине, о тех молодых ярких талантах, что сплотил он после войны вокруг журнала «Октябрь»: Михаиле Бубеннове, Борисе Полевом, Семене Бабаевском, Аркадии Первенцеве.
Признаки неотвратимо надвигающейся болезни уже и тогда давали себя знать. Федор Иванович устал, лицо его заметно посерело. Несмотря на его протест, мы стали прощаться. Я с тоской посмотрел на свернутую трубочкой статью и горестно вздохнул, понимая, что в этот вечер так и не дойдет до нее дело.
– Ничего, – утешил меня хозяин. – Ты ее мне оставь, а завтра часиков в одиннадцать позвони. Я конец публицистики допишу. Между прочим, мне ваш редактор сказал, что у тебя первая повесть вышла. Зря не захватил. Или при тебе? Тогда подписывай, прочитаю. Я тебе тоже что-нибудь подарю. – Панферов поднялся наверх, достал в библиотеке одну из своих книг и вручил мне с короткой надписью. Там были слова: «талант надо тренировать ежедневно», обязательные для каждого взявшегося за перо.
Утром я позвонил Панферову, и он тотчас же снял трубку.