НРЗБ
Шрифт:
Я слушал с двойственным чувством человека, знающего и меньше, и больше других. Дело в том, что я несколько лет прожил с Верой; мы разошлись, только когда я собрался уезжать. И хотя по молчаливому согласию мы никогда о нем не говорили, след его личности витал в воздухе нашего дома, превращая его — и меня — в невольное вместилище самого интимного знания о Генрихе. И все, что я слышал сегодня, идеально ложилось в этот слепок.
Неправда, впрочем, что Вера не рассказала совсем ничего. Одну вещь я у нее все-таки выпытал — почему они разошлись и кто кого бросил.
Генрих любил повторять, что душевная тонкость людей, в особенности претендующих на нее дамочек, сильно преувеличена.
Таким образом, то, что говорилось за столом в Мюнхене, было мне знакомо — понаслышке и по внутреннему камертону. Но услышал я и кое-что новое. Сергей, знавший Генриха ближе всех, стал рассказывать историю его роковой предотъездной любви, известную ему со слов Генриха.
Началось с того, что в приступе черной меланхолии Генрих забрел к одним полубогемным знакомым. Единственная маленькая комната тонула в полутьме, горел только огарок свечи, играла музыка. В остальном было тихо — большинство уже напились и то ли дремали, то ли слушали. Генрих сразу узнал 20-й концерт Моцарта, шла как раз его любимая вторая часть, то место, где правая рука как бы наудачу, со скучающей опытностью таперского аккомпанемента, трижды ляпает свой разнеженный форшлаг, «б-лям, б-лям, б-лям», не сомневаясь, что податливая, но упругая форма, взнузданная всем предыдущим, выдержит эту наглую приблизительность. В эту секунду над ним раздался женский голос, лица не было видно: «Водку будете?» — «Не знаю, все равно». — «A хотите, я вам туда выжму?» В свечном кружке появился желтый абрис щеки, прядь еще более желтых волос и рука, выдавливающая в рюмку совершенно уже желтый лимон, и Генрих почувствовал (Сергей сказал, что никогда не слышал от него подобных признаний), что больше всего на свете ему хочется, чтобы эта рука взяла и выдавила его самого…
Роман закрутился тут же и, невзирая на Моцарта, в каком-то брутальном ключе. Она была гораздо моложе него, здоровая высокая блондинка, и, когда он, играя интеллектуала не от мира сего, попросил показать ему, как танцуют рок, она сказала: «Как попало», — отошла на противоположный конец комнаты и с разбегу забодала его в живот, так что оба с хохотом повалились на диван, будя остальные парочки. A когда под утро он отвез ее на такси к ее дому и, театрально поцеловав на прощанье, укатил, муж, с полуночи ждавший, как оказалось, в подъезде, впервые в жизни навешал ей, что называется, п…..ей, о чем к вечеру знало чуть не пол-Москвы.
Это ускорило ход событий. Генрих и Вероника стали встречаться, сначала тайно, на квартирах у знакомых, причем в одной из них сломали кровать хозяина, потом ее муж и его тогдашняя подруга почти одновременно уехали заграницу… Однако они должны были, опять-таки одновременно, вернуться, и тогда Генрих с Вероникой отправились на Валдай, а оттуда на Рижское взморье, но не в заезженную Юрмалу, а по другую сторону от Риги, в немодные еще Саулкрасты.
Желание скрыться подальше от чужих глаз диктовалось не только соображениями декорума, но и быстро определившимся внутренним поединком. Генрих требовал безраздельной страсти, Вероника не хотела совсем оставлять мужа и только что обставленную ее усилиями квартиру… Оба видели, что вообще мало подходят друг другу, но чем трезвее на это смотрела она, тем больше его подмывало доказать, что он способен разгладить любые жизненные шероховатости.
Взаимному раздражению способствовала и добровольная изоляция, и потому они скорее обрадовались, когда столкнулись на пляже с небольшой
компанией москвичей, среди которых были давняя подруга Генриха Сонечка и Виктор, коллега Вероникиного мужа по студии. Напряжение внешне как будто разрядилось, но подспудно продолжало нарастать. Развязка наступила во время долго планировавшегося и наконец осуществленного выезда в престижный ресторан в Дубултах.Попасть туда, особенно на морскую веранду, было трудно, но Виктор, которому принадлежала эта идея, пустил в ход киносвязи и все устроил. Генрих ехать не жаждал, тем более, что ему никак не предстояло играть первую скрипку, зато Веронике давно хотелось чего-нибудь эдакого, и возразить было нечего.
Дорога с пересадкой в Риге заняла больше полутора часов, но ресторан не обманул ожиданий, оказавшись действительно роскошным, в новом тогда архитектурном стиле — стекло, гранит, черный кафель, с официантами в белых пиджаках и бабочках. По слухам, впрочем, европейский лоск облекал обычную российскую плутоватость: невозмутимые латыши славились умением затягивать подачу раздутого счета, справедливо полагая, что клиенты, спешащие на последний поезд, не станут спорить из-за лишней сотни. Против этого у нашей компании имелся стратегический план, продиктованный коллективной материальной заинтересованностью и детально выверенный в ходе долгой поездки. Его основными козырями были безошибочное чувство времени у Генриха и бухгалтерское хладнокровие Виктора, закаленное в московских барах.
Все шло, как надо, и где-то в районе пол-двенадцатого Генрих стал делать руками закругляющие жесты, когда Вероника вдруг подозвала проходившего официанта и заказала еще шампанского.
«Тебе давно уже хватит, но если мало — держи!» — заорал Генрих и бросил ей через стол недопитую бутылку. Вероника, хотя была порядком навеселе, поймала ее и тут же метнула обратно. От неожиданности Генрих вскочил, пошатнулся, но бутылку удержал, покосился на Сонечку и, выпрямившись, бросил опять. Однако Вероника тем временем с грохотом выскочила из-за стола и побежала прочь. Бутылка упала на пол, увлекая за собой несколько бокалов. Официанты с отсутствующим видом стали прибирать.
Последствия всего этого были, естественно, самые деструктивные. Генрих считал, что надо либо начинать отход немедля, либо махнуть рукой на финансовую тяжбу. Виктор, однако, рвался в бой, и Генрих, авторитет которого был к этому моменту подмочен, не мог ни помешать ему, ни обеспечить дисциплинированное отступление. Так что, когда счет, дополнительно разбухший благодаря включению стоимости бокалов и заказанной, но не выпитой, бутылки шампанского, был, наконец, подан, опротестован и — после продолжительного совещания между Виктором и официантом, проходившего в самых достойных тонах, чуть ли не шепотом, — значительно, к горделивому торжеству Виктора, урезан, и вся компания, включая не глядевших друг на друга Генриха и Веронику, вышла на воздух, часы показывали без четверти час, т. е. время отправления последнего поезда на Ригу. Станция была примерно в десяти минутах ходьбы. Прошел дождь, и было свежо.
До первого утреннего поезда оставалось больше четырех часов, которые несчастная компания, вместе с другими опоздавшими, прокантовалась кое-как в зале ожидания. Хмель безрадостно проходил, оставляя чувство усталости и унижения. Генрих винил во всем Веронику и не желал с ней разговаривать. Она много выпила, тоже, видимо, дошла до точки и одиноко слонялась вокруг станции.
Генрих клевал носом на лавке, когда его тронул за плечо Виктор:
«Пойди, уйми Веронику».
«A что такое?»
«Стоит в луже посреди площади и орет благим матом».
Щурясь спросонок, Генрих вышел на крыльцо станции, где уже собралась вся компания. Вероника, босая и по щиколотку в воде, с заплаканным лицом ходила взад и вперед по луже, аккуратно оставаясь в ее пределах и выкликая на одной ноте:
«Не хочу! Не буду! Не хочу-у!»