НРЗБ
Шрифт:
– Памятник неизвестной корове, – уточнила Арина.
Тучи по-зимнему лиловой толпой шли в сторону заката. Электрическая желтизна вполнакала присутствовала в освещении и казалась цветом самого воздуха. Вдруг крупными хлопьями густо-густо повалил снег. Прямо в свалявшуюся траву луга и сухие стебли крапивы и чертополоха у поленницы, сидя на которой и дымя спутники дивились окрестным красотам.
– Это мой вам подарок к двадцатилетию, – объявила Арина.
Криворотов развеселился.
– Просто-таки купеческая расточительность. Вы ставите меня в неловкое положение, уж во всяком случае, не забудьте отпороть ценник. Для симметрии отблагодарю вас воздушным поцелуем, – он смачно чмокнул свою ладонь и дунул в пригоршню по направлению к Арине.
– Так легко вы не отделаетесь, и не надейтесь, – сказала она, тесно прижимаясь
Меркантильным Криворотов не был – вот уж нет. Ровно к сегодняшней среде, совпавшей с двадцатилетием и Никиты, Лев обегал пол-Москвы, пока не нашел-таки в магазине театрального реквизита за немыслимые по его масштабам деньги то, что искал: накладную бороду. Расставшись с эспаньолкой по требованию военной кафедры Института восточных языков, Никита сильно убивался, и Криворотов надумал утешить друга к юбилею окладистой кучерской бородой за неимением выбора. Жест был со стороны Криворотова, надо сказать, надрывно-альтруистический – сам Лев брился не от хорошей жизни: на его подбородке вырастало нечто вовсе подростковое, и давешний Никитин клинышек частенько портил Льву настроение.
Так-то, сударыня, это вам не моционом с видом на корову откупаться от именинника и, говоря начистоту, оставили бы вы меня в покое – и чем скорее, тем лучше.
От черных дум Криворотова отвлек переполненный мочевой пузырь.
Лев вышел на крыльцо, инстинктивно прикрыв срам ладонью. Предосторожность излишняя – сезон гарантировал безлюдье. Босиком по колкому мартовскому снегу Криворотов забежал за угол, улыбнулся на опаленный солнцем сугроб и принялся, облегченно подрагивая, сверлить его струей в полутора метрах от себя. У, хорошо. И сейчас хорошо, и будет хорошо, и вообще хорошо. Музыку заказываю я (пятистопный хорей, к вашему сведению). И он принялся за ежедневное омовение. Разбил пяткой наст, зачерпнул в обе горсти крупчатого колючего снега и принялся растирать себе грудь и лицо, норовя забросить пригоршню-другую на спину. Войдя во вкус самоистязания, он лег на живот в снег, а после перевалился навзничь. У-ух! – задохся он от холода и радости и, осклизаясь, скрылся в доме.
Теперь, когда он привел себя в порядок и почувствовал, что в жилах у него играет газировка, утреннее уныние показалось ему странным. Предстоящий день обещал любимую занятость ничем, содержательное безделье – кропотливое созерцание: поселковых улиц и заколоченных на зиму видавших виды дач; народа врассыпную на платформе в ожидании электрички; уродливых до стеснения сердца пригородов в окне вагона; оживления столицы, на которое он, поэт и анахорет, любовался чуть свысока. Но превыше всего – точно в небе ударили в гонг – март, весна света, прибыль дня! И за этими заботами незаметно настанет вечер, и он придет в шумный полуподвал и в свой черед прочтет с деланым равнодушием, но мнительно косясь то на Никиту, то на Арину, то на Додика, последнее стихотворение, чудесное. И скромно сядет под порывистые аплодисменты на жэковский стул. Начало стихотворения ему особенно нравилось:
В последний час дневного освещенья,
Когда причины света неясны,
Я вижу смерть не ужасом гниенья,
А в образе стеклянной тишины… и тэ дэ
Освещение строфы, осенило Криворотова вдруг, в точности совпадало с освещением давешнего сновидения. Там тоже были неясны причины света.
Студию Лев, понятное дело, презирал, но посещал исправно.
Другой такой паноптикум еще поискать надо! Один к одному, как на подбор! Руководитель – душа-человек, но карлик и, по слухам, швед. Почему швед? Впрочем, кто его знает: Адамсон как-никак – может, и швед, так даже интереснее. И во вкусе малютке Адамсону не откажешь: держит их с Никитой за гениев, в рот друзьям смотрит.
Перед началом заседания кто-нибудь подсаживает Отто Оттовича на высокий табурет, не видимый за фанерной кафедрой «красного уголка». А уже в следующее мгновение с «камчатки» Додик Шапиро с ужимкой конферансье провозглашает намеренно гнусным голосом:
– На дворе идет дождь, а у нас идет концерт! Первый стул, начинайте, пожалуйста! Попросим!
С неизменным успехом.
А в прошлом узник совести Вадим Ясень с удивительно круглой и красной рожей, обрамленной очень черной и глупой бородой? «Вадик мертвого расколет», – говорили
о нем с веселым почтением. И действительно: он еще только направлял стопы к какому-нибудь простодушному лирику, а тот уже суетливо шарил по карманам в поисках отступного, словно обирался перед приходом костлявой. И плата взималась не зря. Про Вадика было известно, что он «выбрал свободу», а если кто не знал о его своеобразном столпничестве, новичка драматическим шепотом ставили в известность и тот виновато раскошеливался. Никита и Лев на правах гениев обычно освобождались от добровольно-принудительных поборов. Да Ясень и сам робел приближаться к друзьям-поэтам в присутствии Арины, на дух не переносившей героя. Всякого вновь появляющегося в дверях студии Вадик встречал алкогольным экспромтом-двустишием:Здравствуй, Отто Адамсон,
Не принес ли ты флакон?
Или:
Вот блистательный Давид!
Он меня опохмелит!
И ничего: с миру по нитке – к концу поэтического сидения Вадим Ясень на выпивку себе помаленьку нарифмовывал. «И волки сыты – и целки целы», – такая была у него философия.
Послушать Вадика, выходило, что ему покоя нет ни днем, ни ночью от телефонных звонков и панибратских визитов официальных и опальных литературных знаменитостей. Недобрая молодежь, Лев с Никитой, в толк взять не могли, как и почему именно по средам Ясень манкировал столь блистательным обществом ради скромных до убожества сходок в полуподвале на Ордынке?
Во хмелю он грозился присмиревшим студийцам, что том его стихов вот-вот выйдет в крамольном эмигрантском издательстве со знаменитой птицей-тройкой на титульном листе, и тогда многим дутым авторитетам несдобровать.
– «Не надо, братцы, ждать шекспиров!» – декламировал Вадик из раза в раз вне очереди, ломая чинный порядок читки по кругу.
– Шапиров, – неизменно поправлял его из глубины зала Додик Шапиро.
Но Ясеня сбить было не так-то просто.
– «Шекспиры больше не придут».
– Шапиры, – не унимался Додик.
– Мелочь пузатая, я требую тишины! – рявкал Выбравший Свободу и продолжал:
Мы, бедолаги и артисты,
Вам наготовили красот –
Стихов хороших лет на триста
И прозы даже на пятьсот.
Цитируя по памяти, приношу свои извинения за возможные неточностиОбычно на этой строфе какому-нибудь «братцу», которому было категорически отказано в праве «ждать шекспиров», удавалось оттянуть Ясеня за рукав с середины полуподвала и насильно усадить от греха подальше в угол, где «бедолага и артист» кипятился еще с минуту и засыпал. Последующее чтение шло под аккомпанемент Вадимова посапывания, а то и храпа.
А школьный учитель черчения из Электроуглей, рябой, в очках минус 10, коротающий досуги, если верить учительским виршам, за тантрическим сладострастием – один на один со своим ненасытным гаремом? И ведь что ни среда прется в этакую даль, горемычный!
А чего стоит пишущий пролетариат! Жэковские водопроводчики-самородки, не поддающиеся различению и учету, потому что все они кажутся точной копией один другого и сидят совершенно одинаково, как каменные. Для простоты и удобства Никита с Криворотовым порешили звать водопроводчиков оптом – Ивановым-Петровым-Сидоровым. Работяги посещают студию в качестве вольнослушателей, но кто-то из них время от времени порывается прочесть во всеуслышание написанную в суровую годину войны поэму «Чарка». Умора.
А взять того же Давида Шапиро, Додика? Любимец и украшение студии, умница и зубоскал. Он пишет хокку, исключительно черными чернилами, причем ученическим пером. Сочетание экзотической формы и кондово-отечественного языка придает его писаниям тонкое трагикомическое обаяние. Но этого мало. Из каждого листка с начертанным на нем трехстишием Шапиро мастерски в один присест складывает оригами и опускает бумажного журавля в обувную коробку, называемую отныне «птичьим базаром» или «птичником». Когда в коробке скапливается восемьдесят восемь «птиц», а пишет Додик нечасто, «птичий базар» можно пускать по рукам для прочтения. Порядок извлечения «птиц» из коробки автором не оговаривается, и следовательно, по замыслу Додика, в одном «птичнике» уживается астрономическое число смысловых «стай». Так, по убеждению Шапиро, случаю, а если угодно – промыслу, открывается доступ к сотрудничеству с поэтом в создании практически бесконечной «Книги птиц», писать которую Давид намерен всю жизнь. В соавторстве с Божественным провидением, разумеется.