Нуба
Шрифт:
Коси сложила руки под грудью и покачалась на широких ступнях, вдавливая пальцы в мягкую пыль. Она раздумывала. Одной, без мужа вроде и нелегко, но не так трудно, как кричала она о том, провожая Пококу на дальнее пастбище. Да и тут, когда он жил, все больше торчал в своем семейном доме, мирил трех крикливых молодух, это ей, Коси, повезло как старшей жене — у нее свой отдельный домик и даже вон, свои овцы, два десятка. Если мальчишка заберет тех, что не увел на дальние травы Пококо, она прекрасно управится с домом, и даже сама поправит плетень, да выберет, наконец, у горшечника новой посуды. Ухмыльнувшись, Коси вспомнила, как хорошо сидеть в тени большого макори во дворе гончара, смотреть, как он, тощий и красивый, нажимает ногой на свою волшебную деревяшку
— Бери овец, — решила, поправляя ожерелья вокруг шеи, — да можешь там у него пожить, три дня или сколько. И вот что — к ночи не приходи, если решишь ворочаться, вернись засветло. Принеси меда, как найдешь, я напеку лепешек.
— Хорошо, мама Коси, — мальчик сделал серьезное лицо и пошел к загородке с овцами. Сердце стукало, поторапливая — если быстро собраться, то можно пойти уже сегодня, придет к старику заполночь, и ничего, что тот не знает про овец, Маур его уговорит.
— Подожди, — Коси махнула рукой в сторону откинутой на двери занавески, — там на лавке, в полотне сыр. Возьми с собой. Только к колодцу сходи сперва.
— Спасибо, мама Коси.
— Нет, я сама к колодцу, — передумала Коси и пошла в дом надевать кангу поярче. У колодца, в тени трех корявых деревьев сейчас наверняка сидят деревенские бездельники, цедят пиво, бросают кости и поют песенки.
В маленьком доме, ступая по утоптанному глиняному полу, затянула подмышками синюю кангу, расшитую яркими узорами, воткнула в узел волос красный цветок. Слушала, как топочут во дворе овцы и Маур направляет их неровным юношеским голосом, хлопая ладонью по курчавым задам. Птица Гоиро не позволила ей родить для Пококо сыновей, а дочери уже разлетелись по мужниным домам. Но и сирота-племянник сыном стать не сумел, больно другой, все думает, а как рот откроет, вечно спросит такое, от чего хочется защититься пальцами и словами. Сестра его Маура тоже такая была. Правда та все молчала. Зато как пойдет танцевать — хоть убей ее на месте, да разве так можно, под недреманным оком ночной птицы. Не дело это, накликать зависть поверхних и понижних, если ты человек, а не демон какой. Хорошо добрый человек купил Мауру и увез. Вот еще братец ее нашел бы себе, где приткнуться, чтоб его вопросы не превращали Коси и Пококо в камни. И стала бы тогда жизнь Коси такой как у всех. Видно птица Гоиро услышала ее просьбы, и ничего делать не пришлось, уйдет сам. А там глядишь, папа Карума решит, что Маур — юноша, достойный темноты. А уж сыра и молока она ему в дорогу даст. И сотворит заклинаний, чтоб шлось ему хорошо. Всю долгую дорогу, из которой не возвращаются.
Она и сейчас так сделала, хорошо проводила мальчика, как положено. Улыбаясь, подала узелок с головкой пахучего сыра, накинула на узкие плечи старый плащ Пококи. Стоя в дверях, скрестила пальцы, проговаривая дорожное напутствие. Смотрела вслед, пока клубы красной пыли не спрятали от нее тонкую фигуру в линялом зеленом плаще — только беканье овец, топот и звяк боталок на шеях, да окрики мальчика. Улыбнувшись, огладила большие бока и, запирая дверь, заторопилась к колодцу — успеть бы, пока бездельники не разбрелись подремать.
Старый Карума обрадовался нежданному гостю, явившемуся из темноты — ночь уже пришла, и стояла над степью, раскинув черные бесконечные крылья. И сразу же расстроился, узнав мальчика. А потом еще и рассердился. Вот так и знал, думал старый Карума, возясь у костра с горшком, пока мальчик, сбивчиво объяснив про овцу с хромой ногой, и про маму Коси, которая дала сыру, отводил свое маленькое стадо к большому стаду Карумы. Так и чувствовал, когда несколько дней тому погнал его от себя, за дурные вопросы! Разве же такой успокоится. Пока не затянет сам себя в самую
сердцевину ночи.Карума бережно обтер пучком травы закопченное дно мятого железного котелка, чтоб толстый слой сажи не загорелся, и подвесил драгоценный сосуд, выторгованный у проезжего торговца, снова над костром. Что обманывать себя, думал, глядя в огонь и слушая спиной, как распоряжается овцами мальчик, да, жалеет, но пуще того радуется, что мальчишка упрям и вернулся. И теперь Каруме есть, кому рассказать о светлых богах, о том, что приключалось в мире со дня его сотворения. Этот слушать будет. Потому и явился. А овцы что, ладно, пусть овцы, не съедят всю траву, зато парень узнает, что захотел. Ах, я старый стервятник, обругал себя Карума, ведь радость моя, она только для меня, сам себя решил обмануть. Не так парню надо услышать, как мне, дырявому бурдюку, рассказать. И я потом останусь тут, на мягких травах, с собакой, коровами, овцами и подарками за годою. А он заплатит за любопытство. И ведь сам отдам мальчишку, деваться некуда. Кроме него нет таких в деревне. А сроки подходят.
Побичевав себя, Карума успокоился и выкинул все из головы, когда уже совсем собрался побичевать себя дальше — за бичевание. Слишком много ночей провел он под звездами большого неба, слишком долго был один и говорил только с травой и ветрами. Потому знал, мысли часто едят себя за хвост и катятся колесом, никуда не прикатываясь. Потому дело мужчины — уметь наступить мысли на хитрое тулово, раздавить ей упрямую голову. И жить дальше, пусть думает ночная птица Гоиро, нужен ли ей этот мальчик. Не ему, слабому старику, решать за всемогущую темноту…
Маур вернулся и сел у костра напротив, заматывая плечи блеклым плащом. Старик скривился, разглядывая прорехи на ткани. Хороша Коси, избавилась и от мальца и от старой рванины, ну то было лишь делом времени. Еще когда старейшины собирались, чтоб придумать, что сделать с его сестрой, взятой демонами, было ясно, что и мальчик не нужен деревне. Хотели продать и его. За сестру тогда тот же торговец, что одарил Каруму котелком, оставил прекрасных тканей, до сих пор в тех рубахах старейшины красуются величаво, сидя на праздниках. Но Карума вступился за мальчика. Сказал, пусть пока, а потом Гоиро скажет, что делать. Его послушались, он уже десять лет говорильщик, и все еще жив и не сошел с ума. Вот и пришел к нему взятый под крыло. Как говорится в старой пословице — то, что взял под крыло единожды, тебе и хранить довеку.
— Папа Карума…
В глазах мальчика плясали два маленьких костра, черные руки лежали на завернутых в зеленую ткань коленях.
— Что тебе? Вот питье.
— Потом. Ты спать, наверное, хочешь?
— Вроде нет, — удивился Карума, наливая отвар в деревянную чашку. Но поняв, к чему вопрос, обрадовался и приготовился выслушать просьбу о рассказе, перебирая в голове, о чем поведать внимательному серьезному лицу и блестящим глазам. И опять удивился.
— А ты этой ночью не идешь говорить с годоей?
— Не твоя грусть. И не твоя забота! Говорение — дело старших. А ты не обрезан даже!
Он сердито отхлебнул и, обжегшись, потер щетину пальцами.
— Не сердись, папа Карума. Я глуп, мог подумать, ведь никто не пришел, значит, и ты не пойдешь к годое. Тогда расскажи мне еще. Про женщину-свет и про мужчину-ветра. Почему мы не говорим с ними? Я даже не знаю, как их зовут!
— И никто не знает. Они слишком велики для нас, черных детей птицы Гоиро, слишком светлы. Только она нам строгая мать, и ей карать нас за проступки и следить, чтоб жили правильно. Понял ли, а?
— Понял. Наверное. Но не пойму этого…
— Чего это?
— Как так стало?
Костер тихо потрескивал, а Карума шумно вздохнул. Наказал себе мысленно, следи теперь за своими словами, облезлый попугай, видишь, каждое сказанное будит мальчишку. И прокашлявшись, начал. Махнул рукой над костром. Огонь, помелькивая, осветил сухое запястье, мягкие складки рукава рубашки-дашики, согнутые пальцы.
— Что ты видишь, когда я делаю так?
Круглые глаза следили за плавно движущейся рукой.