Нужно иметь смелость, чтобы лечить людей…
Шрифт:
Для фронтового ученья нас строили в 3 шеренги следующим образом: в передней ставили высоких ростом и в то же время хорошо умеющих делать ружейные приемы, так как эта шеренга была на виду; самых маленьких прятали в среднюю шеренгу; а в заднюю, наиболее закрытую от наблюдателя, попадали из крупных по росту самые плохие фронтовики. Кроме того, ружья у нас были не для стрельбы [14] , а только для вида, плохие, и у многих обывателей задней шеренги с заржавленными, туго вынимавшимися шомполами, что при фронтовом ученье не составляло, однако, существенного изъяна, потому что обладателям таких ружей вынимать шомполов не было надобности – нужно было только, чтобы руки задней шеренги поднимались и опускались в такт с руками передней при мнимом заряжении. При понтонном же ученье строй был иной, по росту: в переднюю самые большие, следующие за ними в заднюю, и самые малые в среднюю. Стало быть, тогда в переднюю шеренгу попадали многие из обычных обитателей задней.
14
Во всех военно-учебных заведениях фронтовые ружья служили лишь для того, чтобы обучать внешнему уменью обращаться с оружием;
Итак, в один прекрасный и в высшей степени неудобный для училища день, притом не загодя, как бы следовало, а за 3–4 часа до смотра, пришел приказ, что в 6 вечера государь будет делать смотр понтонного ученья. День был неудобен тем, что барон Розен был как раз в этот день в отпуску в Петербурге и вернулся в лагерь уже после того, как все было кончено. Пришли мы с фурами к речке, конечно с ружьями, и построились для понтонного ученья. В 6 ч. приехал государь один, без свиты, встал в 25 шагах перед нашей небольшой кучкой (всего 40 человек в ряд) и скомандовал: «Ружейные приемы!» В нескольких шагах от царя струсили бы, я думаю, закаленные в фронтовом искусстве субъекты, а тут перед его глазами стояло много таких, которые привыкли прятаться в задних рядах от глаз простого начальства. Струсил, конечно, и командовавший нами, за отсутствием полковника, штабс-капитан С. Фигура его была жалкая, командовал он каким-то сдавленным голосом. Приемы делались, видно, плохо, потому что государь все более и более хмурился и наконец не выдержал, когда дело дошло до заряжения ружей. У кого-то из передних не вынулся шомпол; государь подбежал, вырвал у него из рук ружье, выдернул шомпол, бросил ему ружье назад и закричал: «Учить этих мерзавцев целую ночь на заднем плацу!» Тем смотр и кончился. Государь уехал, а нас свели учиться на задний плац. В 8 ч. наш полковник вернулся в лагерь, и я уверен, что воспитанники инженерного училища ни в какие годы его существования не делали ружейных приемов с таким азартом, как мы в этот достопамятный вечер, под командой нашего полковника. Он хвалил нас ежеминутно и не ради утешения, а в самом деле, по всей справедливости. В 10 часов вечера пришел приказ из дворца прекратить ученье.
На нас этот смотр ничем не отразился; а на судьбу барона Розена остался, может быть, не без влияния. Будучи уже в этом году (1847) старым заслуженным полковником с Владимиром на шее, он так и не дослужился до генеральского чина и умер где-то в провинции командиром саперного батальона. Мир праху этого честного человека!
Лагери этого года были для инженеров, как читатель видит, не веселые; но за ними для нас, выпускных, готовилось в городе большое счастье: в день возвращения в город в дортуарах училища на наших постелях уже лежал заказанный перед летом офицерский костюм с эполетами (офицерских погон тогда еще не было, и я уверен, что погоны доставляют теперешним выпускным гораздо меньше удовольствия, чем эполеты). В жизни моей было немало радостных минут, но такого радостного дня, как этот, конечно, не было. Перестаешь быть школьником, вырываешься на волю, запретов более нет; живи, как хочется, да еще с деньгами в пустом до того кармане (на выход в офицеры мне, конечно, были присланы деньги из дому и в придачу бобровый воротник к будущей зимней шинели). Одно меня немного огорчало – не было еще усов; но я не преминул помочь этому горю и в первые же дни купил накладные и по вечерам щеголял в них по улицам. В первые же дни снял с себя для матери дагеротипный портрет в офицерском мундире (фотографирования на бумаге еще не было) и, наконец, настолько объелся сардинками, что не мог долгое время их видеть. Хорошо, что я не знал до этого времени сладостей кутежа [15] , иначе мог бы удариться, по данным характера, во многие тяжкие. Притом же мне удалось поселиться так, что не приходилось таскаться по трактирам. В двух флигелях одного и того же дома на Шестилавочной поселились пять товарищей, и в одном из флигелей я с Постельниковым и полковником Германовым. Постельникову, по обычаям того времени, прислали родители, при его производстве в офицеры, пожилого слугу, оказавшегося поваром. В нашей квартире была кухня, и этот добродетельный человек взялся кормить нас пятерых обедом и ужином по 7 руб. с человека. Для новоиспеченных прапорщиков обстоятельство это было важно еще в том отношении, что они получали всего 300 руб. в год жалованья. Жизнь в то время была, должно быть, дешевая, потому что при маленькой поддержке из дому я абонировался в сентябре в Большом театре на Итальянскую оперу, наслышавшись об ее чудесах от товарища Валуева, родители которого были абонированы в опере со времени ее появления в Петербурге. Абонировался я на двухрублевое место и получил самое скверное кресло в театре; но наслаждался на этом месте, вероятно, не менее счастливцев, сидевших в бельэтаже.
15
В бытность в училище, куда я попал из дома мальчиком, не бывал нигде, кроме семьи Штром, где вкус к кутежам развиваться не мог. Водки и вина там не водилось. Единственный кутеж происходил раза два в год, по большим праздникам, в виде так называемого глинтвейна с сахаром и корицей.
Описывать повседневную жизнь этого года не стоит. Проходила она в кругу прежних товарищей; учиться приходилось по-прежнему; новых знакомств не завелось; дешевых увеселительных заведений в Петербурге тогда не было (был я, впрочем, один раз, в качестве зрителя, в танцклассе Марцинкевича), так что, когда улеглись на душе радости выхода с эполетами на свободу, жизнь стала казаться даже скучноватой. Одной усладой для меня была итальянская опера. Здесь развилась во мне оставшаяся доселе страсть к итальянской музыке; и здесь же восторги от пения Фреццолини перешли мало-помалу в обожание самой дивы. Приблизиться к ней у меня и помыслов не было – в течение этого года я уже имел случай убедиться, что мне, с моей изуродованной оспой татарской физиономией, иметь успех у прекрасного пола не суждено, – поэтому обожание происходило издали и не доставляло мне никаких мучений.
Перехожу теперь к моему прощанию с инженерным училищем.
Судьба учившихся в нижнем офицерском классе, смотря по успехам в науках, доказанным на экзаменах,
была троякая: получившие в среднем 47 переходили в верхний класс подпоручиками; второй разряд туда же, без повышения чином, а третий выходил из училища тем же чином в армейские саперы. Учился я в этом году не так прилежно, как в прежние, но приналег к экзаменам и имел право надеяться на переход в верхний класс подпоручиком; но этого не случилось.Главными инженерными предметами в нижнем офицерском классе были долговременная фортификация и строительное искусство. На экзамене из фортификации нужно было представить рисунок долговременного укрепления, и за него ставили баллы; в них ничего нового не полагалось – вычерчивалась и раскрашивалась какая-нибудь одна из известных систем укреплений. Кроме того, все немастера чертить и рисовать (к каким принадлежал и я) заказывали обыкновенно эти рисунки в чертежной инженерного департамента; и этот древний обычай не мог не быть известен начальству. Сверх всего прочего, капитан Андреев, будучи не менее страстным итальяноманом, чем я, встречаясь со мной в театре на одних и тех же представлениях, очень благоволил ко мне и частенько беседовал со мной не о крепостях, а о слышанных операх и их исполнителях. Как бы то ни было, заказанный мною для экзамена рисунок он подписал без всяких расспросов, не предчувствуя ожидавшего меня на экзамене сюрприза. Генерал Ламновский присутствовал на этом важном экзамене и, как только я представил рисунок, схватил циркуль и стал сверять размеры всех частей с приложенным к рисунку масштабом (чего я не делал). Злодей рисовальщик устроил мост через ров в 5 сажен вместо 3; это не ускользнуло от циркуля генерала, и он поставил мне за рисунок 15. Другими словами, сразу лишал меня возможности перейти в верхний класс подпоручиком. Я перестал готовиться к экзаменам как следует и получил второй скверный балл из нелюбимого мною строительного искусства.
По окончании экзаменов все мы получили повестки явиться в определенный день и час в училище. Генерал вышел к нам со списком в руках и объявил, что призвал нас выслушать наши желания и по возможности исполнить их. Я оказался первым в 3-м разряде; мне было объявлено, что перейти в верхний класс я не могу, и на мое желание поступить в Кавказский саперный батальон получил в ответ короткое сухое «не можете». Мне не пришло тогда в голову, что распределение нас по саперным батальонам не было в его власти, и казалось, что сухой отрицательный ответ на вызванное им же самим мое заявление был лишь новым проявлением его желания отомстить мне.
Через несколько дней мне и одному из моих сожителей, Постельникову, было объявлено, что мы назначены в Киев, во 2-й резервный саперный батальон.
Как только нам выдали подорожные и прогонные деньги, Постельников, я и присланный мне в течение этого года из деревни в услуги молодой парень Феофан Васильев отправились, в самый разгар петербургской холеры, в путь, на юг.
Мог ли я тогда думать, что непочетное удаление из училища было для меня счастьем? Инженером я, во всяком случае, был бы никуда не годным.
В Киеве, сапером (1848–1850)
Батальон, в который я был назначен, составлял вместе с 6-м саперным батальоном бригаду, которая летом стояла лагерем под Киевом, верстах в двух от города, а осенью уходила на зимние квартиры. На зиму в городе оставалась юнкерская школа и те из саперных офицеров, которые назначались туда учителями. К числу последних принадлежал и я; поэтому нести военную службу мне пришлось только в течение двух лагерных сборов, да и то неполных, так как мы с Постельниковым по дороге в Киев заезжали к его родителям и прибыли на место в конце июня, с опозданием на несколько дней. Начальство спустило нам эту вину со снисходительной улыбкой, и мы разместились очень удобно в лагерных бараках (не палатках). Кроме Постельникова и меня, во 2-й резервный батальон прибыл наш однокурсник Владыкин, и в 6-й саперный – Корева, так что с первых же дней мы очутились в своем обществе.
Главные наши командиры (бригадный генерал Букмекер, батальонный – полковник Кехли) не были ни служаками, ни строгими начальниками. Генерала за все время пребывания моего сапером видел я много-много раза три-четыре. Полковник наш (как, впрочем, и все семейные офицеры) жил вне лагеря, являлся перед нами только на батальонном ученье, держался далеко от своих подчиненных и был, по всем видимостям, человек благовоспитанный и порядочный: не вмешивался в батальонные дрязги, не ругался на ученьях и был со всеми безупречно вежлив. Нужно отдать справедливость и нашим ротным командирам: и они не держали себя с нами по-начальнически. Долгом считаю прибавить к этому, что в обе лагерные стоянки я не был свидетелем ни пьянства, ни крупных ссор, никакого вообще безобразия в среде офицеров, ни даже зуботычин во фронте; и только раз пришлось быть невольным свидетелем страшной экзекуции над бедным солдатом Калугиным из нашего батальона. Его гнали сквозь строй за второй побег, после того как за первый он был разжалован из унтер-офицеров и считался штрафным. Все офицеры были обязаны присутствовать при этой варварской церемонии; наш полковник, однако, сумел уклониться от присутствия, и всем распоряжался на его месте командир 1-й роты капитан Ползиков. Я видел только, как руки бедняка, в штанах, с оголенной спиной, привязали не то к ружью, не то к палке, и два солдата, держа концы этой горизонтальной опоры для несчастного, повели его между двух рядов солдат с длинными хворостинами. От остального закрыл глаза и только по окончании экзекуции видел открытыми глазами следующую сцену. Распорядитель, капитан Ползиков, заметил между секущими солдата, который не ударил несчастного розгой, и как только того увезли в госпиталь, разложил виноватого перед всеми его товарищами и всыпал ему двадцать пять розог. Этот встал, натянул штаны и промолвил: «Покорнейше благодарю ваше высокоблагородие».
Нашему ученому войску следовало бы в лагерное время заниматься больше всего саперными работами, но на это посвящалось очень мало времени, потому что летом под Киевом не оставалось никаких других войск, кроме саперов, и нам приходилось занимать в городе караулы. Лично я в эти два лета занимался недели две съемкой в окрестностях лагеря и состоял при заведующем минными работами, где, однако, играл роль не деятеля, а зрителя, так как в училище практике саперного дела нас не обучали. Воспоминаний об этой деятельности у меня никаких не осталось; знаю только, что она была мне сильно не по душе, что я был очень неисправным офицером и что мои неисправности сходили мне с рук благодаря протекции нашего бригадного адъютанта поручика Тецнера. Однокашник по училищу, он, конечно, знал историю моего выхода из оного, сам тяготился военной службой и являлся моим защитником.