Нужный человек
Шрифт:
Дерюгина позвали на какое-то совещание. Были у него в городе и еще дела – колхозные и свои. Дня в три он все покончил и стал собираться домой, увязывать поклажу.
Степан Егорыч подсоблял запрягать лошадь. Отдохнувшая гнедая, привычная к службе, сама нагнула голову, продела шею в хомут, послушно и понятливо попятилась, заходя в оглобли.
Целый год мозолистые руки Степана Егорыча знали только винтовку, саперную лопатку. Но родным ему было совсем другое – крестьянские орудия труда, приспособления крестьянского быта. И ему отрадно, радостно было брать в свои руки хомут, напоминавший ему о прежней его жизни запахом кожи и войлока, накладывать на худую, потертую спину
Спутанная челка, еще в летних репьях, падала лошади на глаза. Степан Егорыч разобрал ее, повычистил репьи, погладил лошадь по лбу с белой звездочкой, и старая коняга, которую много стегали кнутом, но мало гладили, благодарно потянулась к его рукам мягкими шелковистыми губами, зазелененными сенной жвачкой.
– В охотку, я гляжу, с гужами-то повозиться, – сказал Дерюгин, заметив любовь и старания Степана Егорыча.
– Лошадей я с детства уважаю, – признался Степан Егорыч. – Добрая скотина, безотказная. Ее не жалеть нельзя.
Дерюгин уже надел тулуп, искал в санях под сеном кнут.
– Так поехали, – сказал Дерюгин. – Всё тебе будет – и гужи, и скотина всякая, раз такой охотник. Оно и у нас, сказать, не сладко, да где сейчас сладко? Имущество-то осилим довезти?
– Какое имущество! – сказал Степан Егорыч, не улавливая шутку. Дыхание у него сперло: надо было решаться вмиг, не раздумывая. – Что у солдата? Котелок да ложка!
7
Дорога Степану Егорычу запомнилась, как один голый простор да ровный белый снег по сторонам.
Не в его шинельке и кирзовых сапогах было пускаться в такой путь. Степан Егорыч зарывался в сено, кутал ноги в лошадиную попону, но куда там – мороз прожигал до самого нутра, даже кости ныли, склеивал ноздри и ресницы. За тридцать градусов был мороз.
Видя, что Степану Егорычу уже нет мочи терпеть, Дерюгин завернул на хутор к знакомым.
Уютным, счастливым раем показалась Степану Егорычу согретая теплом печи саманная хибарка, по крышу заметенная сугробами. Хозяйка захлопотала греть самовар, но Дерюгин спросил у нее самогону, налил полный стакан, поставил перед Степаном Егорычем.
– Пей. Чаем тебя не согреть.
В Сухачёв-хутор прибыли уже при звездах. На деревенской улице было глухо и пусто, как в степи; ни один пес не залаял, не выскочил навстречу саням – так глубоко загнали мороз и ночь деревенских собак в их конуры. Лишь три или четыре двора, разглядел Степан Егорыч, были в плетневых оградах, остальные хаты чернели одиноко, незащищенно, с любого бока доступные степным ветрам. Те деревеньки, что попадались на пути, были такие же точно: горсточка хатенок на голой местности. На родине своей Степан Егорыч привык, что ни одного селения нет без садочков, лозин на огородных межах, какой-нибудь зелени перед окнами. Куст акации, сирени, называемой ласково – «синель» – и то как мило для глаза и сердца. А здесь, как видно, люди даже и не пытались ничего сажать возле своих жилищ: бесполезный труд, все равно спалят летние суховеи, побьет вот такой лютый мороз…
Еще в дороге Дерюгин сказал Степану Егорычу, что определит его на квартиру к Василисе Лукиной. Баба чистая, здоровая, молодая. Хата у ней с полом, места много – мужик ее в армии, и живет она только с дочкой; лучшего для Степана Егорыча не найти. И, приехавши в хутор, Дерюгин не стал заезжать домой, прямым ходом направил лошадь ко двору Лукиной.
– Не легла еще, – сказал Дерюгин, поглядев на слабо освещенные изнутри,
в инее, оконца и какие-то неопределенные тени, скользившие по стеклам.Василиса, без кофточки, с голыми плечами, стирала в корыте возле печи. Дочка ее, лет десяти девочка, тоже занималась работой: подле окна на лавке крутила за рукоять жернов небольшой ручной мельницы, растирая пшеницу в муку. В низкой горнице было банно-влажно от стирки, пахло мылом. На приступке печи мигала керосиновая лампа, светя Василисе на корыто, на стираное белье в тазу. Свет показался Степану Егорычу тусклым, бедным. Но это было богатство, как позже Степану Егорычу довелось это узнать, – не многие жители деревни позволяли себе зажигать лампы со стеклом, большинство в вечернюю пору обходились каганцами.
– Здорово, Василиса! – громко и как свой человек сказал Дерюгин, впереди Степана Егорыча переступая порог. – Квартиранта тебе привел, вот – знакомься и привечай, – бухнул он за этими словами без всякого подхода и подготовки.
Василиса распрямилась от корыта, мокрыми, в пене, руками поспешно надела и застегнула на пуговицы кофточку, прикрывая свои голые плечи с лямками белой исподней рубашки. На приветствие Дерюгина она не отозвалась, не пригласила проходить в комнату, садиться, – стоя у корыта, молча вытирала тряпкой руки. Девочка перестала крутить жернов и тоже как-то сходно с матерью глядела на вошедших.
Степану Егорычу стало стеснительно – так ясно говорило молчание хозяйки, ее взгляд, что заявление Дерюгина ей не по душе и с таким приходом они для нее совсем не желанные гости.
Дерюгин, будто не замечая неприветливости Василисы, потопал у порога валенками, сбивая последний снег, без приглашения шагнул в комнату, сел на табуретку, стянул с головы треух.
– Экую жарынь нагнала! – сказал он, отирая черное, небритое лицо, взмокшее в тепле. – Знать, топкой богата. А все солому просишь!
– Последние кизы стопила. Можешь в сарайку заглянуть.
– Еще мне по сараям лазать… Других делов хватает. Безрогая отелилась?
– Вчера ищ.
– Телок где?
– Машка Струкова к себе взяла.
– Кто ферму сторожит?
– Ерофеич, кто ж. Подмены ему нет.
– Он ведь вроде занемог?
– Отшёл. Бабка его перцовой растиркой отходила. Слушай, Афанас Иваныч, сколько разов я уж про это говорила, – купи ты хоть бы у дунинских тулуп, совсем ведь застудится дед в такой обмундировке. Шутка – зима какая! Сторожка плетневая, в ней что на улице. Что он там печуркой своей нагреет – то следом и выдует… А дед расхворается – где тогда другого сторожа возьмем?
– Спрашивал я в Дунино, не шьют они боле, не с чего… Василиса у нас за ферму отвечает, – поясняя про хозяйку, сказал Дерюгин Степану Егорычу. – Да ты садись, садись, – двинул он другую табуретку. – Ты не гляди, что хозяйка не зовет, это у нее просто норов такой – сначала с укором, зато потом с лаской… Ну так, Василиса, возьмешь квартиранта? Угла он тебе не обрушит, а приютить надо – человек фронтовой, пострадавший.
– Не надобно мне квартирантов, – отрезая, сказала Василиса.
Рукам ее было неловко без дела, незанятые, они мешали ей, она не знала, куда их пристроить – то перекладывала какую-то мелочь на выступе печи, рядом с лампой, то трогала пуговицу у ворота кофточки, как будто она выскочила из петли и ее снова надо уладить на место. Отрезав же свой отказ и как бы тем самым освободив себя от неприятного для нее разговора, Василиса с видимым для себя облегчением вернула наконец руки к делу, от которого их оторвали и к которому они все время просились: опять стала полоскать в корыте и выкручивать над ним недостиранные тряпки.