О героях и могилах
Шрифт:
Наконец я добрался до того, что счел запасным устьем, – оттуда и брезжил слабый свет, помогший мне пройти по каналу. Действительно, то был выход из моего канала в другой, куда больше, где поток нечистот прямо рокотал. Там, очень-очень высоко в стене, было небольшое отверстие, примерно метр в ширину и сантиметров двадцать в высоту. Нечего было и думать, чтобы в него пролезть, настолько оно было узко и, главное, недоступно. И я, все более унывая, свернул направо, намереваясь идти по этому новому, более просторному каналу и надеясь, что рано или поздно доберусь до главного устья, если только не упаду в обморок от невыносимо тяжкого зловония и не буду унесен мерзким потоком.
Но не успел я пройти и ста шагов, как с огромной радостью увидел,
Ободренный такой мыслью, я поднялся по лестнице, через шесть или семь ступенек она поворачивала направо. Там был еще один подъем, затем я вышел на площадку, откуда начинался новый коридор. Пошел по нему и опять увидел лестницу, похожую на прежние, но, к моему удивлению, ведущую вниз.
Я постоял в нерешительности. Что делать? Вернуться назад, в большой канал, или идти вперед, пока не наткнусь на лестницу, ведущую наверх? Меня удивляло, что мне снова приходится спускаться, когда логичнее было бы подниматься. Однако я подумал, что прежняя лестница, пройденный мною коридор и эта ведущая вниз лестница, возможно, образуют нечто вроде моста над каналом, идущим поперек – как бывает на станциях метро в переходах на другую линию. И я решил, что, двигаясь в одном направлении, я непременно должен в конце концов выйти на поверхность. И я зашагал опять: спустился по лестнице, затем пошел по коридору, к которому она вела.
XXXV
Чем дальше я шел, тем больше коридор становился похож на галерею угольной шахты.
Потянуло холодной сыростью, и тогда я заметил, что уже какое-то время иду по мокрому грунту – вероятно, от тихонько стекавших водяных струек стены становились все более неровными, теперь это был уже не цементный, сооруженный инженерами коридор, но как бы галерея, прорытая прямо в грунте под городом Буэнос-Айресом.
Воздух становился все более разреженным, или. возможно, мне так казалось из-за темноты и замкнутости этого нескончаемого туннеля.
Заметил я также, что ход уже был не горизонтальный, но пологий и шел под уклон, хотя и неравномерно, как если бы его прокладывали, учитывая особенности фунта. Другими словами, теперь это походило не на канал, сооруженный инженерами, по проекту и с помощью соответствующих машин; скорее складывалось впечатление, что находишься в грязной подземной галерее, прорытой то ли людьми, то ли доисторическими животными, которые использовали и, возможно, расширяли естественные трещины и русла подземных источников. И это подтверждалось все более обильным, пугавшим меня потоком. Порой я шлепал по грязи, потом выбирался на более твердые, скалистые участки. Струи сочились из стен все обильнее. Галерея расширялась, и вдруг я обнаружил, что иду по огромной пещере – эхо моих шагов отдавалось очень гулко, вероятно, свод ее был грандиозных размеров. К сожалению, при жалком огоньке зажигалки я не мог рассмотреть ее очертаний. Заметил я также, что она заполнена дымкой, но не от водяных испарений, а от медленного тления гнилой древесины, о чем говорил резкий запах.
Я остановился – видимо, меня смутила огромность необычной пещеры, ее сводов. Под ногами я ощущал почву, покрытую водой, но не стоячей, нет, эта вода текла куда-то, и я подумал, что, вероятно, она стекает в одно из подземных озер, которые исследуют спелеологи.
Полное одиночество, невозможность рассмотреть границы пещеры, где я находился, и ширину потока, представлявшегося мне целой рекой, пар или дым, от которого кружилась голова, – все это усиливало мою тревогу, делало ее нестерпимой. Казалось, я один-одинешенек в целом мире, и, словно молния, у меня мелькнула мысль, что я спустился к самым его истокам. Я чувствовал себя одновременно могучим и ничтожным.
Мне было боязно, что испарения в конце концов одурманят меня и я упаду в воду, утону в тот самый миг, когда
уже близок к разгадке главной тайны бытия.Дальше я уже не в состоянии различить, что происходило на самом деле, а что я видел во сне или же что мне внушали во сне; теперь я уже ни в чем не уверен, даже в том, что, как мне кажется, происходило со мной в недавние годы и даже дни. Ныне я готов усомниться и в истории с Иглесиасом, если бы точно не знал, что он лишился зрения из-за несчастного случая, свидетелем которого я был. Но все дальнейшее после того случая вспоминается мне с бредовой яркостью, как в долгом, устрашающем кошмаре: пансион на улице Пасо, сеньора Этчепареборда, человек из КАДЭ, эмиссар, похожий на Пьера Френе, вход в дом на площади в Бельграно, Слепая, заточение и ожидание приговора.
В голове у меня мутилось; уверенный, что рано или поздно я свалюсь в обмороке, я все же сообразил, что надо отойти в сторону, где поток помельче, и там, окончательно обессилев, я упал.
Тогда я услышал – думаю, это мне грезилось – журчанье речушки Мертвый Индеец, плещущей о камни при впадении в реку Арресифес в усадьбе Капитан-Ольмос. Я лежал навзничь на лугу летним вечером и слышал вдали, где-то очень-очень далеко, голос моей матери, которая по своему обыкновению что-то напевала, купаясь в речке. Песня, доносившаяся до меня, была сперва как будто веселой, но постепенно становилась все более пугающей; я жаждал понять ее, но, как ни старался, это мне не удавалось, и все мучительней становилась мысль, что слова песни имеют для меня роковое значение – речь идет о жизни и смерти. Я пробудился с воплем: «Не могу понять! Не могу понять!»
Как часто бывает с нами, когда мы пробуждаемся от кошмара, я попытался сообразить, где я и что со мной. Когда я уже был взрослым, мне при пробуждении нередко чудилось, будто я лежу в своей детской, там, в селении Капитан-Ольмос, и проходили долгие жуткие минуты, пока я понимал, в каком помещении нахожусь и какое сейчас время: я словно отбивался от кошмара, как утопающий, который боится, что его снова унесет быстрая, темная река, откуда он с превеликим трудом начал выплывать, цепляясь за берега реальности. И в тот миг, когда страх, внушенный тем пеньем или плачем, достиг остроты прямо-таки нестерпимой, меня снова охватило странное, но очень четкое ощущение, будто я отчаянно цепляюсь за берега той реальности, в которой пробудился. Только теперь эта реальность была гораздо ужасней – я словно бы пробуждался не от кошмара, а, напротив, в кошмар. И крики мои, отражаясь от гигантского свода и доходя до меня в виде затухающего эха, вернули меня к истинному моему положению. Среди гулкой этой тишины, в темноте (упав, я уронил зажигалку в воду) они повторялись и повторялись, пока не погасли вдали и во мраке слова, с которыми я пробудился.
Когда же последний отзвук моего вопля утонул в безмолвии, я надолго замер в бессильном отчаянии: лишь теперь я вполне осознал свое одиночество и могущество окружавшего меня мрака. До этого момента или, вернее, до момента, предшествовавшего сну о детстве, я был захвачен вихрем исследовательской страсти, меня, объятого полузабытьем, как бы влекла вперед некая сила; до этого момента опасения мои, даже ужас были неспособны меня сдержать: в безумном стремлении я всем своим существом несся вперед, к пропасти, и ничто не могло меня остановить.
Лишь в этот момент, сидя в грязи посреди подземной пещеры, размеры которой я даже не мог себе вообразить, погруженный в кромешную тьму, я начал ясно сознавать свое абсолютное, непоправимое одиночество.
И некоей фантастической грезой вспоминалась мне теперь суета там, наверху, в ином мире, в хаотическом Буэнос-Айресе, обиталище марионеток: все тамошнее представлялось мне пустой, ребяческой игрой, бессмысленной и нереальной. Настоящей реальностью была вот эта, здешняя. И оказавшись в полном одиночестве в этом центре вселенной, я, как уже сказал, чувствовал себя гигантом и ничтожной козявкой. Сколько времени провел я в этом странном столбняке, сам не знаю.