О головах
Шрифт:
Я чувствую, как тело Яаники каменеет.
— Я все равно что дупло. Меня облучают, — говорит она хрипло. — Я — руины. Понимаешь? Тебе нельзя было сюда приходить.
— Глупая девчонка! — Наверно, и в моем голосе звучит фальшь.
Яаника резко поднимается. Она стоит перед кроватью, большая и белая.
— Уходи!
— Ну что ты, перестань!
— Ступай! Сейчас же!
Я молчу. Я не знаю, что делать. Она больно хватает меня за руки и силой приподнимает в кровати. Я пытаюсь погладить ее, но она вырывается:
— Уходи, уходи! Ты не понял, что ли? Я — развалина, я — падаль!
Яаника обезумевает. Ее ногти впиваются мне в плечи, она трясет меня.
— Убирайся!
Я встаю, беру халат. Яаника садится на край кровати. Она закрывает глаза руками, и я не вижу ее губ, которые отчетливо, слово за словом, произносят:
— Меня
Половицы балкона сырые и холодные. Неоновое зарево над Таллином потускнело; на востоке небо слегка зеленеет. Скоро начнет светать.
22
Я лежу поверх одеяла и смотрю в потолок. Больница наша еще спит. Ночь на исходе, в комнаты просачивается бледный рассвет. Истерзанные, воспаленные тела раковых больных уже предчувствуют неотвратимость наступающего утра. Простыни скатываются вокруг вспотевших ног, кошмарные сны заставляют тяжело ворочаться с боку на бок, из уголков рта стекает на подушки слюна.
Никто не может спастись от утра.
Я разглядываю тетрадь на краю стола — сейчас еще невозможно определить, какого она цвета, но скоро первые лучи солнца отыщут мое окно, и тетрадь моя станет коричневой, как и моя болезнь.
Я кажусь себе смешным, когда беру ее в руки и листаю. Где-то тут есть строки, в которых говорится, что смерть не терпит позерства. Я писал их, имея в виду Пээтера, не зная тогда, что сам буду грешен точно тем же. Роднички новорожденного и порочная окраска лютика, грудное молоко Агнес и почечные кондитерские пейзажи… но, безусловно, комичнее всего мой мощный козырь — «funf Eier unter dem Baum». Все это — фиглярство, попахивающее пикантным рокфорским сыром. Но честное слово — я это делал не нарочно. Я видел разных умирающих и хорошо усвоил, что даже самый сильный человек делается несносным шутом, злобным и сентиментальным одновременно. Как все они цепляются за жизнь — зрелище это отвратительное. Мой друг Пээтер вел себя, как покинутая невеста. Он бравировал своим здоровьем, разыгрывал интерес ко всему на свете; примерно так же старые девы пытаются как угодно спрятать свои морщины и без умолку трещат, чтобы доказать, какие они бодренькие. Я так не хотел. Я хотел быть сильным. Окружающий мир отрекается от меня, — что ж, и он мне не нужен! А в конечном счете все равно получилось лишь позерство.
Как же быть? Признать смерть избавлением, освященным итогом и постараться безропотно принять ее? Но и это фарс. Когда-то в детстве я видел катафалк. Черные лошади, в хвостах и гривах черные развевающиеся ленты, серебром украшенные шоры, черная карета на высоких колесах — все сплошь черное с серебром. Прохожие приподнимали шляпы — как это было смешно и фальшиво. Вдруг одна из лошадей приподняла свой богато разукрашенный хвост, — для весьма естественной надобности, — торжественной процессии пришлось остановиться и переждать. Все скорбящие величаво устремили свои взоры вдаль, а я рассмеялся. Матери, конечно, было неловко за меня, и мне потом здорово влетело. Людям свойственно делать хорошую мину при плохой игре, но откуда я это мог тогда знать. В черном ящике везли человека, чтобы закопать его в землю, человек этот, наверно, был самый заурядный малый: иногда любил выпить, вытворял разные глупости, возможно, собирал этикетки спичечных коробок или, например, ленился мыть ноги. Теперь же вдруг он стал таким значительным, перед ним обнажают головы, при нем даже не осмеливаются открыто почесаться. Конечно, все это просто вежливая условность; на эту тему — избавление и так далее — многие талантливые люди создали не одну красивую песню и прочитали не одно серьезное наставление. Коль не удалось найти смысл жизни, пусть ее осмысливает смерть. Весьма приятная условность, тем более, что все мы боимся смерти, что избавление кажется таким желанным, — а еще и потому, — что мертвые сраму не имут. Я считаю, что смерть — большое свинство, но, вероятно, тем же самым была бы вечная жизнь.
Я отложил тетрадь. Неожиданно я остался доволен ею.
Я слышу, как въезжает на больничный двор первый грузовик, он подруливает к кухонному крылу. Наверно, привез продовольствие. После него приезжают другие, они везут медикаменты, белье, кислородные баллоны — всего у нас должно быть в достатке.
Скоро в палаты
и кабинеты заглянет солнечный луч; в стеклянных шкафах засверкает металл всевозможных скальпелей, катетеров, цистоскопов, стерилизаторов; темные свернувшиеся в клубок змеи превратятся в красные резиновые зонды, снова можно их запускать в наши желудки. Снова этот богатейший арсенал в боевой готовности: смертобоязненное человечество придумало его для защиты своего изнеженного, бесшерстого тела, для защиты той малости, что зовется жизнью. В покойницкой протирают содовым раствором цинковые столы — чистота и порядок прежде всего.Может быть, Агнес придет сегодня меня навестить. Я уверен, что не стану ей ничего говорить про эти яйца. Они навеки останутся в земле, там, под плакучей березой.
А если бы у меня хватило сил и смелости удрать отсюда! Это было бы лишь ненужным жестом, тщетной попыткой лягушки сравняться по величине с волом — и только. Способны ли мы вообще на большее? Под этой березой я воткнул бы лопату в землю и сделал бы то последнее, что я должен сделать. Я вспомнил бы одно давнее утро, мягкую синеву неба и пенье петухов. Я вспомнил бы одного мальчишку, который очень осторожно, потому что он нес за пазухой яйца, шел через луг; этого мальчишку я оставил где-то далеко позади себя. Я думаю, что мне даже удалось бы избежать сентиментальности.
Und ich sann nach uber des Eies Verwandlung und den Wandel des Lebens…23
— Врозь! Вместе! Врозь! Вместе!
Это транзистор на столе. Производственная гимнастика. У ведущей сильный, сочный голос.
— Врозь! Вместе! Врозь! Вместе!
Я представляю высокую грудь под плотно облегающим свитером. К этому голосу подошла бы черная головка с мальчишеской стрижкой и темный пушок над верхней губой.
На окне жужжит большая синяя муха.
Из кухни идет запах растопленного сала. Я слышу, как на сковороде шипят яйца. Агнес жарит глазунью.
После ночи с Яаникой, о которой стало известно (Й. Андрескоок), мне заявили, что мною сыты по горло и что я прежде всего нуждаюсь в лечении нервов. Две недели я пробыл в лечебнице на Пальдиском шоссе. В конце концов мне пришлось поверить, что у меня действительно была всего-навсего fibromyoma renis — малюсенькая доброкачественная опухоль в волокнистой соединительной ткани почек, — оказывается, такие добродушненькие опухоли в районе почек — большая редкость.
В той, другой больнице мне приписали еще один невинный диагноз: психастения.
Навязчивые мысли на почве медицинской литературы.
Какой запах у этого сала!
Прямо тошнит от него, но это пока не начнешь есть. Стоит лишь ввести в себя первую порцию необходимых для жизни белков, как все пройдет: наши подбородки залоснятся от жира и желток потечет по губам.
Когда меня выписывали из лечебницы на Пальдиском шоссе, я сидел в ожидании своих бумаг на клеенчатом диване. Кожа моя привыкла к больничной одежде, поэтому в костюмных брюках мои ноги вспотели и стали чесаться. У лечащего врача была заячья губа, которую он пытался замаскировать усами. Я размышлял над его словами: наверно, он прав, что подобные заметки может написать лишь человек, которому до смерти еще очень далеко, человек, у которого легкая психастения, — что не болезнь, а тип нервной системы. Тогда люди ведут себя совсем иначе; кто знает, может быть, и я буду требовать зимой дынь или захочу, чтобы мне покупали новые галстуки, или буду терроризировать жену ложными обвинениями. Тогда не накрывают такого праздничного стола для ожидаемого — сыры с душком и прочие подобные деликатесы. Смерть приходит, когда ее не ждут.
«Я испортил свою смерть», — думал я, сидя на клеенчатом диване.
Муха с зеленым брюшком ползет по раме.
Скоро будем завтракать.
Рот в желтке. Милая жена. Кончается больничный лист. С энтузиазмом за работу.
Я улыбаюсь. Мое отображение в никелированном чайнике улыбается мне в ответ. Маленькая голова посредине вытянута вширь и рассечена кривой ухмылкой. Эта ухмылка мне не нравится.
— А теперь повторим все упражнение с самого начала, — говорит транзистор.
21 апреля 1967 — 21 мая 1969