О графах и графоманах, или Почему я не люблю Льва Толстого
Шрифт:
Разламывающийся сюжет вообще характерен для Льва Толстого, хотя в детских произведениях, переполненных отчаянной дидактикой, он особенно заметен (Вспомним, к примеру, рассказ "Пожарные собаки", который пришлось читать в первом классе). Встречается этот грех и в "сериозных" произведениях. Повесть "Хаджи Мурат" словно в наручники закована в пролог-эпилоговую раму, где автор ударяется в воспоминания при виде цветка татарника, который не удалось включить в букет. Образ колючего цветка действительно удачен, но то, как он подносится читателю, повергает в дрожь. Прежде всего нам сообщают мораль произведения, далее следует сама история, затем мораль повторяется второй раз, для идиотов. А ведь можно было вплести непокорную колючку в ткань повести и создать по-настоящему художественное произведение... только зачем это Льву Толстому? Для сельской местности сойдет и так.
Катастрофическое неумение строить сюжет приводит к тому, что мысль автора приходится дополнительно пояснять (на современном
С моей стороны было бы опрометчиво, прочитав лишь десяток томов из бесконечного девяностотомника, делать глобальные выводы о толстовских сюжетах, но все же рискну заявить, что ни в одном из своих произведений Толстой не вышел за рамки линейного повествовательного сюжета, и всякая толстовская вещь есть лишь иллюстрация к очередной авторской мысли. Особенно печально в этом плане выглядит "Анна Каренина". Железные шарниры сюжета выпирают из-под каждой строчки: семья такая, семья этакая, семья разэтакая... Восемьсот восемьдесят страниц иллюстраций к единственной мыслишке, высказанной в первом же абзаце: "Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему". К тому же, процитированная максима тоже весьма сомнительна. Достаточно вспомнить разные представления о счастье у Обломова и Штольца, как толстовская мысль опрокинется. Конечно, если понимать счастье так: "Я в розовом чепце и муж -- приличный блондин, сидим и отражаемся в никелированном чайнике", то Л.H. Толстой будет прав. Но неужто кто-то поверит, будто счастье столь примитивная штука?
NB. Отложил работу над статьей, раскрыл Толстого и прочитал повесть "Семейное счастье". Та же беспомощная скукопись, те же фарисейские поучения. Счастье понимается единственным возможным способом: "Я в розовом чепце..." Сюжет прям как топографическая линейка. И зачем Лев Николаевич бросил военную карьеру? говорят, он был неплохим топографом. А вот образчик стиля: "...подумала я, с счастливым напряжением во всех членах..."
Впрочем, бог с ним, с сюжетом. Не будем слишком строги к Толстому; как умеет, так и пишет, в меру таланта. Переходим к следующему пункту программы: образам и идеям (по-моему, в литературе одно от другого неотделимо, и только школьные учителя умеют изучать их по-раздельности). Уж здесь-то яснополянский старец должен быть в своей тарелке. "Сейте разумное, доброе, вечное", -- по общему мнению сказано о нем. Итак, приступим.
Наш образцовый рассказ предоставляет для анализа единственный образ -- рассказчика. Образ этот оставляет весьма тягостное впечатление. Сначала лирический герой разглядывает черепаху, а удовлетворив любознательность, бросает ее (Не швыряет, а именно с полным безразличием кидает живое существо на землю, не озаботившись мыслью, что тому может быть больно). Потом он второй раз бросает черепаху, а в конце повествования поволяет зарыть ее в землю. Толстому в голову не приходит, что раз внутри, под скорлупой, "что-то черное и живое", то к нему следовало бы отнестись побережней. Не знаю, может ли болотная черепаха выбраться из-под земли, но читать эти строки мучительно. По аналогии мне вспоминается эпизод из повести Горького "Детство". Хоронят мать, и осиротевший Алеша смотрит, как возятся в могильной яме случайно попавшие туда лягушки. Потом, когда могила уже зарыта, мальчик спрашивает у деда, что станет с лягушками. "Выберутся", -- безразлично отвечает тот. Какая бездна чувств скрыта в этом небольшом отрывке, и насколько бессмысленна сцена, описанная Толстым! В ней нет ничего, кроме неосознанной жестокости.
Лев Николаевич в своих детских произведениях создал целую галерею образов, пробуждающих в читателе все самое дурное, что может быть сокрыто в душе. По счастью, дети достаточно устойчивы к дурному влиянию, они с редким упорством переделывают знаменитую сказку "Три медведя", позволяя медведям догнать юную мерзавку, учинившую разгром в медвежьем доме. Далее они либо перевоспитывают ее, заставляя починить сломанное, либо просто поступают, как должен поступать всякий порядочный медведь с хулиганствующими девицами. А содержание сказки "Волк и мужик" столь мерзостно, что она попросту исключена из круга детского чтения, во всяком случае, я не видел ни одной детской книжки, где эта сказка была бы напечатана. А ведь в ту пору Ушинским уже была написана "Слепая лошадь", а Погорельским "Черная курица", Даль занимался обработкой народных сказок, Тургенев написал "Воробья", то есть, великому писателю было у кого поучиться.
Особо тягостное впечатление оставляет рассказ "Косточка",
словно в насмешку носящий подзаголовок "быль". Довольно единственной фразы: "Перед обедом мать сочла сливы и видит, одной нет". Что же это за мелочная крохоборка, пересчитывающая сливы! Конечно, если это самые первые в году, еще счетные сливы, то можно и не считая заметить пропажу одной штуки, но неужели у Толстого не хватило элементарного благоговения перед матерью, чтобы не выводить ее этаким Плюшкиным в юбке? Ведь достаточно было написать что-то вроде: "Мама сразу увидела, что одной сливы не хватает..." -- и все стало бы на свои места. Порок в лице Вани был бы посрамлен, а образ матери не опошлен, ведь на то она и мама, чтобы все знать и все видеть.Напоследок бегло глянем на персонажей взрослых произведений классика. Дело привычное, сочинения на тему "Образ князя Андрея" приходилось вымучивать еще в школе. Особое место в этом образе занимает "небо над Аустерлицем", повидав которое князь Андрей уже не мог жить как прежде, ибо высокое небо с ползущими облаками постоянно было перед его взором. Однако, противу общего мнения небо не прибавило князю ни на гран человечности, а лишь каплю презрения к человеческой суетливости; даже рождение сына и смерть маленькой княгини не выбивает его из состояния сплина. И дело не в том, что "плакать он не мог", а просто князь как и прежде остался типом полностью погруженным в себя, просто раньше его обуревали мечты двенадцатилетнего мальчика, а ныне он погружен в созерцание неба и ожидание "простого счастья". В обоих случаях, если говорить об образах, видим нечто примитивное и прямое как офицерская шпага. Прежнему мальчику дали другую игрушку. А ведь русская литература сильна динамичными образами.
Мне кажется дело заключается в том, что Лев Толстой вовсе не является писателем реалистом. Он пишет не людей, а типажи, не судьбы, а схемы. Выбрать наиболее типичное, освободить от мешающего, с презрением отнестись к правде, если она не согласуется с идеей, насколько мне известно, это признак романтизма. Я не против романтиков, но полагаю, что автору надо быть последовательным. Герои Виктора Гюго до конца верны себе, и Д'Артаньян Александра Дюма всегда остается Д'Артаньяном, за что и любИм многими поколениями читателей. А Лев Толстой, написав сильфидоподобную и абсолютно нежизненную Наташу Ростову, в конце романа вспоминает, что в реальной жизни девочки взрослеют и становятся матерями и хозяйками. И вот он начинает ломать романтический образ, упихивая его в прокрустов сюжет, и успешно справляется с задачей, создав романтико-реалистического уродца. Наташе Ростовой подобные издевательства безразличны, она никогда не была живой, а романтически настроенные читательницы чувствуют себя так, словно это их насилует автор. Почитайте школьные сочинения на эту тему -- обнаружите много любопытного.
Известно, что Николеньку Ростова Лев Николаевич писал со своего отца. Но опять же, Толстой вовсе не старался создать реальный характер. Когда подлинный Николенька начал входить в возраст, мать привела ему наложницу -- крепостную девушку, чтобы мальчик, не дай бог, не занялся онанизмом, а нормально удовлетворял свои половые потребности. А теперь попытайтесь приложить этот фактик к розово-голубому образу Николая Ростова...
Я вовсе не пытаюсь осуждать Толстого с точки зрения натурализма, Лев Толстой не обязан был описывать первую внебрачную ночь юного барчука и несчастной девчонки, кинутой ему в постель. Но ведь реальный Николенька не был ни мерзавцем, ни пресыщенным развратником! Он был обычным человеком своего времени. Согласовать несогласующееся, свести противоположности в единый живой образ -- вот где задача литературы! Однако, великого прозаика проза жизни не интересует.
"Детство. Отрочество. Юность" стоят в толстовском наследии особняком. В свое время Гарин-Михайловский после лестных отзывов критики о своей повести "Детство Темы" заметил, что всякий грамотный человек может написать одну хорошую книгу -книгу о собственном детстве. Для этого надо всего-лишь быть честным. Итак, что же нам сообщает честный Лев Николаевич? Известно, что Толстой утверждал, будто помнит себя с годовалого возраста и, вероятно, более позднее детство он должен помнить не просо событийно, но донести мысли, чувства, переживания маленького ребенка. Однако, стоит открыть автобиографичесую трилогию и мы увидем нечто засушенное до уровня гербария. Благовоспитанный ребенок, даже наедине с собой не осмеливающийся быть просто ребенком. Добропорядочное веселье на балу, неестественно-взрослое понимание происходящего (особенно глава "Папа"). Даже сцена с Карлом Ивановичем кажется неестественной, в ней нет души, а просто взрослый писатель вознамерился показать, как быстро меняется настоение маленького ребенка. Ощущение таково, что автор ничего не помнит из собственного детства, а просто перечитался Руссо. Не возьмусь судить, врал ли граф, основываясь на требованиях дидактики или он действительно с самого рождения был маленьким старичком, но в любом случае вывод получается неутешительный: ни лжец, ни старичок-моралист не способен сказать читателю хоть что-то ценное. Недаром Даниил Хармс, человек удивительно чуткий ко всякой фальши, именно о Льве Толстом написал свое язвительное: "Лев Толстой очень любил детей..."