О любви ко всему живому
Шрифт:
Елочка почти до потолка, сияла огнями и заслуживала всяческого внимания – когда бы дед не заорал, я бы, конечно, первым делом похвалила ее. Мама включила верхний свет, и оказалось, что вместо обычного живого дерева у нас посреди комнаты стоит жирная искусственная, судя по длине игл, сосна.
– Прекрасная елочка. А скажи, те большие желтые шары живы? – Лет двадцать назад у нас их было шесть – огромных, бесценных, полосатых.
– Ну что ты, разбили все. Но других еще много осталось.
Знакомые игрушки потерялись в густой хвое, но я поверила на слово, что все они там – домики, сосульки, фонарики, белки и прочий стеклянный мусор семидесятых годов.
– А тут у меня вертеп. Вместо Вифлеемской звезды пятиконечная, вот младенец Иисус нарисован, а это язычники. – Она показала на
– Волхвы, значит.
– Да, они принесли дары – золото, смирну и ладан.
Еще в комнате обнаружился стол, заставленный едой. Вино белое, рыба красная, картошка, салат, колбаса двух сортов и всякое такое. Тут я струсила:
– Чего это вы? Кому это?
– Тебя ждем, кого ж еще.
Дело плохо, если мой приезд им как национальный праздник, значит, совсем скучно живут.
Мама принесла мне тарелку щей и села на мягкий пуфик, издав совершенно непристойный звук. Я деликатно не изменилась в лице.
– Это сиденье у нас такое производит, как сядешь. Тут батюшка приходил, стыдоба, неудобно прям, ведь он архимандрит.
– А ты знаешь чего, ты туда свисток вставь. Чтоб сразу и наверняка понятно было.
И всякий раз, как она привставала, а потом садилась, пуфик вульгарно звучал, а я следила за лицом.
Пока я ела, оказалось, что не так уж им скучно, событий полно – у папы на работе завелась секретутка, тетя Валя заболела, а вчера прославлялся Николай Чудотворец.
– Когда я еще в храме работала, свечи продавала, пришла одна женщина, Нина. У нее муж пьющий, Вася, заболел. И вот ему ногу-то отняли, а когда он в себя пришел, сбесился весь. Ну конечно, сама подумай, такое горе. Его цепями к кровати привязывали, веревки он рвал. И вот она пришла помолиться, чтобы он выздоровел или, уж если совсем нельзя, помер легко. Я говорю, Николаю Чудотворцу помолись, он помогает. А Нина говорит: «ой, матушка, я ему верю. У меня такое в юности было: иду на завод, а у нас аванс задержали. Раньше было, что на день-два задерживали, редко, а люди до копейки рассчитывали. Идут, голодные все, хоть бы пожрать. Я думаю – (она говорит) – мне бы сейчас хоть хлеба купить, работа тяжелая, сил откуда взять. А тут мне старичок навстречу, согнутый весь. Дай, говорит, дочка, десять копеечек на хлебушек. А это полбуханки, тогда был по четырнадцать и по шестнадцать. Вот я как раз про хлеб думаю, а он десять копеечек просит. Я говорю: „Нету, дедушка, самой бы где взять, прости Христа ради“, – побожилась даже. А он говорит, ну ладно, доченька, и пошел. А я смотрю, вниз так смотрю, а там пять рублей валяются! Я подняла, повернулась его звать, а нету его, пропал. А куда делся? Там дырка в заборе была, но далеко, а он исчез. Пошла на работу, накупила всего. Пять рублей большие были деньги. И три рубля были большие деньги. Шестьдесят копеек обед стоил. Всех накормила на радостях, рассказала, а они говорят, это Николай Чудотворец был, иди в церковь, свечку ему поставь. Пришла, а там икона большая, ну точно он. Я прям заплакала, она в алтаре висела, туда заходить нельзя, а я упала на колени и поползла украдкой, и ножки его поцеловала».
И вот я ей, Нине, говорю, пойди, помолись, поплачь и попроси хорошо за Василия, на все Божья воля чтоб.
А потом служба кончилась, я деньги пересчитала, сдала все, выхожу из храма, а у ворот она стоит. «Матушка, – говорит, – Вася-то мой. Прихожу, а кровать пустая. Где, говорю, в реанимацию опять увезли? А они отвечают, умер твой Вася. А когда? В десять часов. Когда я тут молилась».
Вот он какой, Николай Чудотворец.
Ты рыбки возьми. Это я жарила, папа вкуснее делает, но он пока с работы придет, я кое-как сама.
– А то вот я тоже за ящиком работала, пришла одна женщина, сына у нее посадили. Он с ребятами пошел, они ему сказали: «Постой тут, мы к девчонке сходим, а если кто придет, ты свистни». На стреме, значит. А он не знает ничего, стоит спокойно. Тут милиция приезжает, а он и не думает свистеть, стоит. Тут его под руки и арестовали.
Те ребята квартиру грабили, а она на сигнализации. А он не знал. Сидит теперь.А я ей говорю, помолись Николаю Чудотворцу, он добрый, поплачь прям и попроси так хорошо. Ну она пошла.
А на следующий день приходит парнишка, наголо бритый. Хороший такой, невинный совсем, говорит, где тут Николай Чудотворец, мама сказала, ему свечку надо поставить. Я показала, он пошел, молился там. Отпустили ведь его, суд вчера был, оправдали вчистую.
Он ушел, а я пошла посмотреть, все он там хорошо сделал? Смотрю, а он свечку вместо Николая Чудотворца Серафиму Саровскому поставил, не знал его икону даже, а Николай все равно помог. Ну, я свечку переставила.
Как раз после рыбы пришел с работы папа, и оказалось, что поводы у них, кроме меня, были. Мама же и раскололась:
– Дедушке Василь Антонычу, отцу папиному, память. Он в этот день погиб, шестьдесят четыре года назад. А у меня именины сегодня. И еще шесть лет, как я схиму приняла. Монахиня-то я уже одиннадцатый год, а в схиме шесть. Такой день вот.
«В монашестве я Феодосия, а в схиме у меня другое имя, секретное», – но мне сказала.
Вообще не везет ей с именами, чудные все три.
Когда я собралась уходить, они с папой снова выключили свет, чтобы показать елку во всей славе, и в темноте, ощупью, опять завели Деда Мороза. Прослушали один раз, потом не успели нажать кнопку, пришлось слушать второй. Уже на пороге мама сказала с невинным видом:
– Вот кто бы про Николая Чудотворца написал, ведь чудеса какие…
Ну вот «кто-то» написал, чего уж, раз такое дело.
Запирая дверь, почувствовала на лестнице рыхлый нажористый запах картофельного пюре с тушенкой. Спустилась на пару ступенек – добавилась легкая металлическая нота картошки недоваренной. Старого урожая, она всегда, – сверху уже в кашу рассыпается, а в середине еще с сыринкой.
Запах мгновенно выбрасывает меня из комфортного настоящего в те времена, когда я сама готовила такую пищу. И ела даже. (А сейчас меня под дулом пистолета не заставишь, только от бедности и лошадиного здоровья можно было говяжий жир с крахмалом употреблять.)
И без того всю неделю общалась с прошлым, ездила домой, в Подмосковье. Поймала себя на том, что в городе своего детства предпочитаю не смотреть на прохожих – боюсь узнать какого-нибудь мальчика или девочку, сильно изуродованных временем. Они почему-то редко расцветают в нашем болотистом климате, чаще только портятся: росту прибавляется всего ничего, а лица и тела обвисают, грузнеют и грязнеют. Страшновато встретить знакомые черты на бездарно постаревшей физиономии. Примерно так же, увидев однажды на рельсах половину собаки, стараюсь теперь не вглядываться в тряпки и пакеты, валяющиеся у дороги.
Занималась мамиными делами: перед Пасхой ей захотелось новое облачение, и я бегала по церковным лавкам, покупала, везла к ней на примерку, возвращала, снова бегала и снова везла. Легкие черные шелка, тяжелая черная саржа, мнущийся черный хлопок, теплая черная шерсть. Женщина в монашестве – все равно женщина. Она отказывается от подрясника пятьдесят второго размера – «ну уж не такая я толстая!» – и я беру пятидесятого и потихоньку исправляю цифру на «сорок восемь». Бархатная скуфья ей нравится, «и скроена хорошо, а то посмотри, чего мне подарили – пилотка-пилоткой и есть!». Чуть ли не кружится перед зеркалом, запутывается в длинном шлейфе клобука, наступает себе на хвост, как толстая черная кошка, – но опоминается, делает строгое лицо. Украдкой показывает мне схиму, но я пока не могу оценить важность момента, только потом, в очередной лавке, когда упоминаю, что мама теперь еще и схимонахиня, по реакции служки становится понятно, что дело серьезное. «Это же ангельский чин, таких в России по пальцам…» И я вдруг чувствую гордость – мама-то у меня ого-го! У нее никогда не было карьеры, должностей, «положения», поэтому я довольна, что нашлась-таки сфера, где она чего-то добилась. Потому что нет большей радости, чем жить по велению сердца – и делать успехи.