О людях и ангелах (сборник)
Шрифт:
А меня немцы почему-то не тронули. Старик Серпокрыл, у которого я пережидала ночь, пока горела комендатура, говорил, что для фрицев я – не только племянница партизанского батьки, но и дочь врага советской власти, а таких им косить не резон. Если это правда, то выходит – мёртвый отец был мне защитником, в то время как его живой брат скликал на меня вороньё!
Когда фашистов выгнали из Мельны, по воле случая Зотовы снова слетелись в гнездо: вернулся из леса Семён, прибыли, подлатанные в госпиталях, Пётр и Алёшка. Последний успел даже подселить к нам свою невесту – дочь Вершинина, ссыльного ленинградского профессора, – отца её, после прихода наших, обвинили в сотрудничестве с оккупантами (в школе при немцах он учил детей биологии) и
К тому времени город стал понемногу поправляться. С фронта потянулись калеки, развернулся в Мельне на их руках (у кого остались руки) и на женской силе цех по пошиву армейских кирзачей. При сапожном цехе устроился снабженцем и Косулин-младший. С правой руки миной ему оторвало три пальца; от фронта его освободили; он приехал в Мельну и тут узнал про отцовскую славу немецкого хвоста и его злую участь. Мне было его жаль – сын за отца не ответчик, да и фронт его медалями жаловал, но жить с таким узелком в памяти душно…
Он мне нравился. Я работала кладовщиком при цеховом складе – Косулин-младший часто заходил ко мне по служебной нужде, а иногда, уже не в службу, провожал со склада домой. Он был щедр и внимателен – он не раз делился со мной чёрт-те где раздобытой тушёнкой, угощая так весело и напористо, что не хватало умения отказаться. А мне уже было тридцать пять, от меня уходила молодость, и – быть мне битой! – я ещё ни разу не влюблялась! В моём сердце скопилось столько нежной силы, что стоило кому-то до него легко дотронуться, как сердце тут же прорвалось любовью…
Косулин приходил на склад, я смотрела на его костяной нос, заглядывала в его чёрные глаза, где нельзя было отыскать зрачков, и впервые мне хотелось поделиться с чужим человеком тем, чего и одной мне было недостаточно, – я доставала тряпицу, распутывала узлы и делила поровну свой завтрак-обед-ужин: три варёные картофелины и ломоть хлеба. Он отказывался или скромно отколупывал от картофелины мелкую крошку; зато в другой раз, отвечая на мою убогую щедрость, выкладывал из мешка тушёнку, суповой концентрат и свежий хлебный кирпич… Мы целовались, как школьники, – он учил меня не напрягать губы и не слишком широко открывать рот. Но чем сильнее давила моё сердце нежность, тем тревожнее становились мысли. Не было страха – было необъяснимое предчувствие скорой тоски.
Несколько раз я заманивала Косулина-младшего в гости, заваривала вместо чая брусничный лист и выкладывала сухари. Он в ответ всегда выставлял спирт и тушёнку с хлебом. Пётр при снабженце ехидно поглядывал в мою сторону, а однажды, после ухода гостя, разом объяснил мне мою тревогу.
– Консерву мы уважаем, – сказал он. – Консерву бери, не стесняйся – не сегодня завтра кормушке каюк! Дай только Семёну вернуться!
И я поняла, чего боюсь, – я боюсь, что Семён возвратится с войны и погубит моё счастье!
Но война ещё гуляла на своём празднике, не выпуская Семёна из хоровода, и я забывала о тревоге – как все влюблённые, я умела посреди общей беды окунуться с головой в лужицу своего призрачного покоя. Мне было наплевать, кем был старший Косулин – писал ли он доносы на Хайми и на Семёна, стелился ли перед немцами, – какое мне дело? Я любила его сына. Хотя, наверно, я не смогу объяснить, каким человеком в жизни был мой снабженец… Ведь «любить» вовсе не означает – «понимать». Я просто отдавала ему свою перезревшую молодость и огорчалась лишь одному – что никак не могу забеременеть.
Да, я хотела быть ему женой и иметь от него ребёнка! И женщине для этого вовсе не нужно понимать мужчину – достаточно просто не мыслить ему замены.Так вот, я никак не могла забеременеть. Но я старалась, я спешила, ведь мне уже было тридцать пять… А Пётр вытаскивал меня из моей счастливой лужицы. Он подначивал тянуть со снабженца, кроме съестного, побольше питейного, а то-де война на исходе, скоро Семён вернётся и меня овдовит, а помянуть жениха нечем! После таких шуток по ночам Семён снился мне мёртвым.
Но он вернулся невредимым – в сержантском звании и с двумя рядами медалей на груди (у него их было восемь, не считая ордена за партизанство и давнего – за Гражданскую). Конечно, я была готова отстаивать свой выбор – я бы защищала снабженца, как кошка, попробуй Семён тронуть на нём хоть волос, – но, думая об этом, я выла от страха.
Однако Семён не сказал о Косулине ни слова. Я понимала: вначале он захмелел от мирной жизни, но и спустя месяц он не подавал вида, будто что-то не так. А не знать про снабженца он не мог – это я тоже понимала, – хоть мы, как малые дети, таились в первые дни Семёнова приезда, любой мельновский язык мог наплести ему про нас целый короб пересудов, и раньше всех поспел бы с ябедой домашний поганец Пётр. «Не может не знать и молчит, – думала я. – Значит, ему всё равно, значит, не будет противиться». И я начинала верить в суетность своих опасений. В самом деле: ведь я знала, что Семён не имел бы ничего против Косулина-младшего, маячь тот перед его глазами хоть каждый день посторонним прохожим – так отчего же снабженец должен стать ему врагом при породнении? Я не хотела видеть тут разницу и убеждала себя, что её в самом деле нет.
А вскоре, отправившись к Косулину узнать, отчего он третий день не заходит на склад, я нашла его дом запертым. Соседи сказали, что вчера утром к нему заходил Семён и вчера же Косулин, уволившись из цеха, запер дом на амбарный замок и уехал неизвестно куда. Он даже не простился со мной, мой тушёночный магнат!.. Я долго ждала вести, прежде чем поняла, что вести не будет, – ждала так долго, что научилась ждать по-настоящему, научилась ценить само ожидание, не желая его воплощения – воплощения страшась. Я никогда не узнала, что Семён делал у Косулина – за многие годы, до самой его смерти, мы не сказали друг другу о снабженце ни слова.
Вот так, мимоходом, Семён похоронил мою надежду стать женой и матерью. Я говорю только про надежду… Но если бы я понесла (я не верю, что родилась на свет бесплодной), если бы Косулин не уехал и мы бы по-прежнему старались… Тогда Семён – убийца моего возможного потомства!
Николай ВТОРУШИН
Внезапно открывается дверь, и в комнату входит женщина, пропитанная запахами кухни. В руках у женщины – поднос с заварником, двумя стаканами и старомодной мельхиоровой вазочкой с печеньем; в волосах её – серебряный люрекс. Здороваясь, я на миг приподнимаюсь со стула и тут же шлёпаюсь обратно. Старуха и женщина смотрят друг на друга. От вновь пережитой обиды у старухи горят глаза, – постепенно огонь скрывает поволока. И вот глаза прежние – угли, припорошенные пеплом.
Анна ЗОТОВА
– Наташа, это наш новый учитель истории. Он обещал прийти… Я говорила.
Наталья ВЕРШИНИНА
– Может, он хочет есть?
Анна ЗОТОВА
– Он уже обедал.
Николай ВТОРУШИН
Они говорят так, будто я иностранец и не понимаю их речи. Седеющая женщина разгружает поднос и выходит, забывая в комнате убийственный для постника аромат борща. Вскоре она возвращается с чайником кипятка и розеткой земляничного варенья. Оса, позабыв о тюлевой занавеске, проделывает фигуру пилотажа, которой нет названия, и зависает над вареньем. Женщина выходит и затворяет за собой дверь.