Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ну, будут такие вещи, которые со всеми творятся, когда под Баха танцуют на коньках, а Рембрандтом или Модильяни украшают рекламу. Ну конечно, будет это и с Пушкиным, будут там какие-то строки поперек улицы на перетяжке висеть (строка Тарковского о бабочке висит же в метро). Но, по сути, ничего страшного не произойдет. Роль его – основополагающая. Не читают молодые? Он через другие зеркала высветится. Будет значим для каких-то других поэтов и писателей, которых эти молодые полуобразованные ребята уже будут читать как своих. Или каким-нибудь другим зеркалом откроется, может быть, биографическим, человеческим. Я думаю, тут все будет в порядке.

В культуре ничего не исчезает, но меняет место и масштаб, а значит – меняет функции. Конечно, такой официальной роли, которую классика играла в СССР, или той, когда ее, напротив, «нам» нужно было отвоевать у советского государства, сделать для себя и для «наших» другого Пушкина, другого Толстого, впихнуть туда Достоевского, который никак туда не впихивался, или там Лескова, – такой роли она играть уже не будет. Те «мы» ставили себе целью сделать издающимися поэтами Тютчева и Фета. Ну, сделали, издаются. Анненский уже издается, Кузмин и Волошин, Цветаева и Мандельштам, Ходасевич и Пастернак. В этом смысле ни с классикой, ни с литературой в целом ничего катастрофического не произойдет. Судьба в культуре – не гибель, а метаморфоза. Это может быть печально, даже мучительно для отдельного человека,

но в этом всегда открываются какие-то новые возможности – для тебя, для других, для третьих.

Страсть к другим [14]

Людям из мира книг и библиотек, давно знающим, кто такая Валерия Дмитриевна Стельмах, в нынешний юбилейный день ничего объяснять не нужно; тем, кого она почтила своим дружественным вниманием, – тем паче. А разговор для всех остальных придется начать с вещей более общих и далеких, с 1960-х годов.

Именно этим временем датируются попытки отдельных энтузиастов в библиотечном мире организовать что-то вроде социологических исследований чтения, читательской публики – попытки дать себе отчет в том, каков характер того конкретного общества, которое все мы составляем и без понимания которого вопросы о том, кто, что, где, зачем и с какими для себя и других последствиями читает книги, безответно повисают в воздухе. Желание наполнить жизнью и смыслом сводки официальной статистики соединилось у первых исследователей читательских интересов с требованиями строгости и доказательности, со стремлением опереться на возможности нарождавшейся в те же годы отечественной социологической науки. Среди пионеров подобного подхода к книгам и читателям была Валерия Дмитриевна [15] *. Свидетельства тому – крупномасштабные социологические опросы 1960–1970-х годов, проведенные по ее инициативе и при ее самом деятельном участии; их результаты легли в основу монографий «Советский читатель», «Книга и чтение в жизни небольших городов», «Книга и чтение в жизни советского села», с которыми, если иметь в виду богатейший эмпирический материал и основательный подход к его сбору и обобщению, в те десятилетия просто-таки нечего поставить рядом (сегодня этот материал наполнился еще и историческим смыслом, к нему стоило бы вернуться).

14

См.: Валерия Стельмах. «Отношение к книге сильно изменилось» . Сост.

15

Текст 2005 г. из домашнего архива Бориса Дубина. Сост.

Позитивная заинтересованность в жизни современников, равно как и в собственном профессиональном деле, всегда отличавшая В. Д. Стельмах, – явление в советских условиях вообще крайне редкое. Так что уже один этот социальный факт заслуживает всяческого удивления и глубочайшего уважения. Но, быть может, еще реже встречаются желание, упорство, смелость и умение придать подобному человеческому неравнодушию и исследовательской пытливости устойчивую коллективную форму – построить, говоря социологическим языком, социальный институт [16] , объединив в нем на общую пользу силы и навыки разных участников одного дорогого для них дела. Таким институтом стал сектор книги и чтения научно-исследовательского отдела Библиотеки Ленина, которым Валерия Дмитриевна многие годы руководила. В коллективной работе здесь соединялись в разные годы усилия самых разных специалистов. Помимо прямых сотрудников сектора, в дело вовлекались крупные тогдашние социологи, демографы, психологи – исследовательские проекты ГБЛ консультировали Леонид Гордон, Владимир Шляпентох, Юрий Арутюнян, Алексей А. Леонтьев и многие другие, они участвовали в работе конференций по комплексному исследованию чтения и читательских интересов, их статьи входили потом в итоговые сборники «Социология и психология чтения», «Чтение: проблемы и разработки». С конца 1970-х годов в секторе несколько лет действовал междисциплинарный семинар [17] , на котором выступали крупные социологи, филологи, историки (чтобы оценить калибр, назову лишь Мариэтту Чудакову и Нину Брагинскую, Николая Котрелева и Александра Осповата, Дмитрия Харитоновича и Алексея Левинсона). И все это, напоминаю, нужно было организовать и день за днем, год за годом держать на плаву. Да еще не дать дуракам, завистникам и трусам в начальнических кабинетах угробить дело одним росчерком пера – в тогдашние шакальи времена подобное случалось сплошь и рядом.

16

Здесь и далее в печатных текстах Б. Дубина курсив авторский. Сост.

17

Обо всех его заседаниях можно прочесть в № 132 (2/2015) журнала «Новое литературное обозрение» в разделе In Memoriam (Памяти Бориса Дубина), составленном Абрамом Рейтблатом. Там же – библиография публикаций БД с 1970 по 2014 г. Благодарю Абрама Ильича за эту масштабную работу. Сост.

Крупным человека делает страсть – страсть к другим, к познанию и творчеству, к миру и делу (в жизни действительно крупного человека они перегородками не отделяются). Дать этой страсти развиться в себе, увидеть и помочь ей не угаснуть в окружающих – черты недюжинного ума, редкой чуткости, сильного характера. Поступки Валерии Дмитриевны Стельмах всегда отличает социальная определенность, как ее облик – человеческая доброкачественность. Не буду говорить о ее обаянии, эмоциональной щедрости, простоте в общении с самыми разными людьми. Разговор с ней неизменно интересен.

Я обязан Валерии Дмитриевне многим – и в жизни, и в профессии. Мы тринадцать лет проработали вместе в Ленинке и с тех пор сотрудничаем уже два десятилетия поверх ведомственных барьеров. От себя, от своих ближайших коллег Наталии Зоркой и Льва Гудкова (а они стали моими товарищами и друзьями именно в секторе В. Д. Стельмах [18] ) я рад ее сегодня от всей души поздравить.

Место, внушающее надежду [19]

18

См. также: Борис Дубин о временах Борхеса и начале социологии. Первая часть беседы с Любовью Борусяк в цикле «Взрослые люди» . Сост.

19

По материалам интервью, взятого в 2006 г. Татьяной Косиновой для ее книги о российско-польских культурных связях. Сост.

Сначала несколько слов в целом о Польше. Я недавно где-то прочел – видимо, это было в журнале «Новая

Польша», теперь не могу найти источник, – такие пафосные слова: «История Польши – это многовековая история борьбы за честь и свободу». Слова, конечно, высокие и патетичные. Но меня это как-то сразу резануло. И я подумал: разве в моей стране было меньше бесчестья? Меньше несвободы? И все-таки я (да, думаю, и никто) про историю России не сказал бы, что это была «борьба за честь и свободу». И потому значение Польши, скажем, для меня – но не думаю, что я тут особенно оригинален, – как раз в этом и состоит. Образ Польши: и то, что доходило из Польши, и то, что доходит сейчас, – это дает надежду. Эта надежда когда слабее, когда острее, но Польша – место, которое внушает надежду. Внушает интерес.

Теперь, собственно, о моих не таких уж плотных отношениях с Польшей, и даже с Польшей скорее воображаемой, чем реальной.

Для моего поколения и людей чуть постарше, то есть тех, которые были молодыми в конце 1950-х – начале 1960-х, тогдашнее польское кино, а через кино и в связи с кино – польская литература, это тоже было вот таким пятнышком надежды… Казалось, что это может как-то повлиять и на то, что у нас здесь происходит. Притом что кино ведь тоже было очень неоднородное. Комедий много привозили, чего только не было – но был среди них особый слой… Конечно, Вайда прежде всего («Поколение», «Канал», «Пепел и алмаз»), Мунк («Эроика» и «Пассажирка»), Кавалерович тогдашний («Мать Иоанна», «Поезд» – у нас в прокате он назывался «Загадочный пассажир»). А это вело к книгам, вело к Ивашкевичу, Анджеевскому, к другим польским писателям того времени. И это было очень важно. Притом что на самом деле это кино как будто бы не было ориентировано на то, что сегодня происходит в Польше. Это было, как сейчас сказали бы, ретро, но и это тоже было важно для нас, зрителей, – сама эта беспрестанная попытка разобраться с собственными делами, включая собственное прошлое. Вот эта пытливость по отношению к настоящему и прошлому, этот неослабевающий интерес, в том числе очень критический, даже граничащий (как у Гомбровича, которого я гораздо позже читал) с издевкой в адрес национального гонора, самолюбия, национальных мифов и так далее, – все это было чрезвычайно важно для нас, читателей и зрителей, и интересно как возможность вот так относиться к собственному настоящему и к собственному прошлому.

Толчок к переводам с польского был дан в самом начале 1970-х годов, когда я познакомился с замечательным переводчиком, в том числе и польской поэзии, Анатолием Гелескулом, человеком, старше меня на двенадцать лет, который – как-то сразу так получилось – стал для меня кем-то вроде старшего литературного брата. Он перевел замечательного польского поэта, тогда мне совершенно неизвестного, Болеслава Лесьмяна – человека, кстати сказать, к России и к Украине имевшего отношение, учившегося в Киеве и даже немножко писавшего по-русски. Сначала я услышал эти переводы с голоса, на вечере в групкоме литераторов при издательстве «Художественная литература». Потом вышла небольшая книжечка [20] . Не уверен, что ее заметили, публичной славы никакой у книжки не было. Тогда никаких презентаций, «промоушенов» и прочего в таком роде не было совершенно. Но те, кто вообще читал поэзию, которая чего-то стоила, они тогда эту книжечку, конечно, просто рвали из рук друг у друга. И я тогда разговаривал с Гелескулом. Он говорит: «Ну что вы французов переводите? Кого там переводить-то – разве что Нерваля? Учите испанский, учите польский. Переводите испанцев и поляков – вот где великая поэзия. И старая и новая». Я, в общем, послушался старшего товарища. Накупил учебников, словарей, начал учить испанский и польский, насколько смог.

20

Лесьмян Б. Стихи / Вступ. статья А. Гелескула. М., 1971.

И у меня есть некоторые слабые, отчасти даже легендарные, по семейной легенде, польские корни. Моя бабушка по отцу Мальвина Иосифовна Лапинская была вроде бы наполовину полячка, наполовину еврейка из маленького села Требухивцы под городом Бучачем. И мой дед, отец отца, солдат на постое, покрал ее во время Первой мировой из этого самого села, привез к себе на Украину, в село Иванковцы, под Знаменкой, где и родился мой отец. Бабушку я видел не так много. Я жил несколько раз подолгу у них там, в деревне: когда сестра моя должна была родиться, меня родители туда отправили, и еще несколько раз. То есть помнить-то я ее помню. Но в детстве эта польская ниточка вроде бы ничего не значила. А теперь с годами это мне как-то понадобилось. И я начал это вспоминать, и для меня это отчасти стало объяснением, оправданием интереса к Польше. Конечно, дело здесь не в крови, не в семейных связях, а в том, с чего я начал.

Представьте себе глазок, который дыханием и теплом отогревают в мерзлом окне. Вот Польша – что-то вроде такого глазка, куда глядишь в надежде, что вдруг и у нас здесь что-нибудь подобное возможно.

Потом, с середины 1970-х, я начал понемногу переводить польских поэтов. Самой большой работой был Кшиштоф Камиль Бачинский, книжка которого вышла в 1977 году в том же издательстве «Художественная литература». Это был совершенно поразительный опыт. Бачинский – гений, конечно. Природный гений, который в восемнадцати-, девятнадцати-, двадцатилетнем возрасте замахивался на такие вещи в литературе, что один замах уже много бы чего стоил, а ему еще многое и удалось. Один из самых гениальных, просто по природной гениальности, польских поэтов. И это было потрясающе интересно нам всем: Гелескулу, мне, моим сверстникам, которые как-то к этому тогда прикоснулись (Георгию Ефремову, например, – он стал известен потом отличными переводами с литовского), – переводить мальчика, который в полтора раза моложе нас и который вот такие замечательные вещи в стихах делает. Тем более что это были еще и очень польские стихи. Мне трудно себе представить, что в какой-то другой поэзии могли быть такие стихи. Стихи, очень тесно связанные с польской мифологией – очень высокой и даже, пожалуй, исторически помпезной (Вайда в «Пепле» и «Свадьбе» ее выворачивал наизнанку). Но у мальчика это оборачивалось совсем другими вещами. Он и его сверстники – их потом переводили и Гелескул, и Наталья Горбаневская – тогда то ли предчувствовали, то ли понимали, то ли это в воздухе носилось, что встреча с историей вот-вот произойдет. И она произошла буквально через несколько месяцев после того, как мальчик эти стихи писал: оккупация, подпольный университет, участие в партизанских действиях… Он погиб во время Варшавского восстания, молодая жена-девочка погибла там же. И вот это соединение очень интимной любовной лирики с ощущением, что человек находится в истории, что он ее, собственно, и делает, пусть даже при этом и гибнет, – вот это тоже, конечно, было редкое и нужное ощущение. Может быть, в последний раз оно было у нас в стране у ифлийских мальчиков, которые тоже чувствовали, что не сегодня-завтра они вступят в эту самую историю и, в общем, не так легко для них дело закончится. Как оно, собственно, и произошло. По крайней мере, после войны – Второй мировой, или Отечественной, как в России любят говорить, – конечно, этой пророческой, провидческой, мифологической ноты уже, в общем, почти не звучало в русской поэзии. Эти органы были насмерть отбиты. Но тем дороже была эта нота, из польской словесности пришедшая. И неразрывность этого интереса к прошлому с понима-нием того, что тебе предстоит здесь и сейчас. И это неотвратимо, нельзя шагнуть в сторону.

Поделиться с друзьями: