О, мед воспоминаний
Шрифт:
— Ну, это тебе за Рябушинского выходить надо, — возразил Агеич…
Теперь мне все стало ясно. Все-таки она вышла за Агеича. Много раз после прибегала она ко мне за утешением. Несколько раз прорывался к нам и пьяный Агеич.
Алкоголь настраивал его на божественное: во хмелю он вспоминал, что в юности пел в церковном хоре, и начинал петь псалмы. Выпроводить его в таком случае было очень трудно.
— Богиня, вы только послушайте… — И начинал свои песнопения…
Устроились мы уютно. На окнах повесили старинные шерстяные, так называемые „турецкие" шали. Конечно, в столовой, она же гостиная, стоит ненавистный гардероб. Он настолько же некрасив, насколько полезен, но девать его некуда. Кроме непосредственной пользы нам, им пользуется
Это ее жилище называется „Соловки".
Кошку Муку М.А. на руки никогда не брал — был слишком брезглив, но на свой письменный стол допускал, подкладывая под нее бумажку. Исключение делал перед родами: кошка приходила к нему, и он ее массировал.
Кабинет — царство Михаила Афанасьевича. Письменный стол (бессменный „боевой товарищ" в течение восьми с половиной лет) повернут торцом к окну. За ним, у стены, книжные полки, выкрашенные темно-коричневой краской. И книги: собрания русских классиков — Пушкин, Лермонтов, Некрасов, обожаемый Гоголь, Лев Толстой, Алексей Константинович Толстой, Достоевский, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Лесков, Гончаров, Чехов. Были, конечно, и другие русские писатели, но просто сейчас не припомню всех. Две энциклопедии — Брокгауза-Эфрона и Большая Советская под редакцией О.Ю.Шмидта, первый том которой вышел в 1926 году, а восьмой, где так небрежно написано о творчестве М.А.Булгакова и так неправдиво освещена его биография, — в 1927 году.
Книги — его слабость. На одной из полок — предупреждение: „Просьба книг не брать"…
Мольер, Анатоль Франс, Золя, Стендаль, Гете, Шиллер… Несколько комплектов
„Исторического Вестника" разной датировки. На нижних полках — журналы, газетные вырезки, альбомы с многочисленными ругательными отзывами, Библия. На столе канделябры — подарок Ляминых — бронзовый бюст Суворова, моя карточка и заветная материнская красная коробочка из-под духов Коти, на которой рукой М.А. написано: „Война 191…" и дальше клякса. Коробочка хранится у меня.
Лампа сделана из очень красивой синей поповской вазы, но она — инвалид. Бутон повис на проводе, свалил ее и разбил. Я была очень огорчена, но М.А. аккуратно склеил ее, и она служила много лет.
Невольно вспомнилось мне, как в „Белой гвардии" Булгаков воспевает абажур — символ тепла, уюта, семьи…
„А потом… потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и еще хуже, когда абажур сдернут с лампы. Никогда… Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте — пусть воет вьюга — ждите, пока к вам придут."
Одним из первых посетителей нашего нового дома был лучезарный юноша Роман Кармен, с матерью которого мы познакомились в Коктебеле. Он только что начинал свой творческий путь. Он, насколько мне помнится, снял М.А., а мне подарил фотографию какой-то красивой овчарки. Это фото цело у меня до сих пор. Уже во время войны меня попросили из ВОКСа, где я временно работала, зайти к Кармену за каким-то материалом.
Увы! От лучезарности не осталось и следа, как будто все до единой клеточки сменилось.
Роман Кармен был красив, но суровой красотой. Стало жаль того, прелестного, от улыбки которого шел свет.
Собственно говоря, вполне закономерно, что человек меняется с годами. Видимо, все зависит от степени изменения…
Этой зимой М.А. купил мне меховую шубу из хорька: сам повез меня в Столешников переулок, ждал, пока я примеряла. Надо было видеть, как он радовался этой шубе, тут же прозванной „леопардом". Леопард служил мне долго верой и правдой.
Не меньшую радость доставила Маке и другая его покупка: золотой портсигар, которому служить верой и правдой не довелось: когда нас лишили „огня и воды", по выражению М.А., портсигар пришлось продать…
1927 год. Как-то наша большая приятельница
Елена Павловна Лансберг повела нас к своим друзьям Ольге Федоровне и Валентину Сергеевичу Смышляевым (он был артистом 2-го МХАТа).Шумно. Много народу. Все больше актеры этого театра. Центром внимания была интересная светло- и обильноволосая девушка армянского типа, которую все просили:
— Ну, Марина, еще, еще! Макраме сорок копеек!
Мы не понимали значения этих слов, пока не услышали монолога судакской портнихи, исполненного Мариной Спендиаровой с неподражаемым юмором и соблюдением крымского акцента со всеми его особенностями, доступными только тем, кто со дня рождения живет на юге… Позже Марина Александровна Спендиарова подружилась с нами и стала нашей преподавательницей английского языка.
Дочь композитора Александра Афанасьевича Спендиарова обладала незаурядными творческими способностями: она пела, рисовала, проявляла артистический дар. Сама того не подозревая, была она и талантливым педагогом. Мы оба с М.А. делали успехи. Он смешил нашу учительницу, стремясь перевести на английский язык непереводимые выражения вроде „гроб с музыкой" — a coffin with music. Марина Александровна смеялась и говорила:
— Нет, нет! Это не пойдет…
Англиское слово spoon — ложка — ему понравилось.
— Я люблю спать, — сказал М.А., - значит, я спун.
Марина Александровна до сих пор вспоминает, как театрально появлялся он в дверях своего кабинета, останавливался на „просцениуме", т. е. на площадке, образуемой ступеньками, и после паузы приветствовал ее.
Этой же зимой мы познакомились с композитором Александром Афанасьевичем Спендиаровым. Привожу выдержку из дневника его дочери Марины: „Мы с папой были у Булгаковых. Любовь Евгеньевна спросила заранее, какое любимое папино блюдо. Я сказала: „Рябчики с красной капустой". С утра я искала папу, чтобы сообщить ему адрес Булгаковых… Помню его голос в телефоне: „Это ты, Маришка? Ну, что ты? Ну, говори адрес… Хорошо, я приду, детка". Когда я пришла, Михаил Афанасьевич, Любовь Евгеньевна и папа сидели вокруг стола. Папа сидел спиной к свету на фоне рождественской елки. Меня поразило то, что он такой грустный, поникший. Он весь в себе был, в своих мрачных мыслях и, не выходя из своего мрачного в то время мирка, говорил, глядя в тарелку, о накопившихся у него неприятностях. Потом, как-то неожиданно для всех, перешел на восхваление Армении. Чувствовалось, что в сутолочной Москве он соскучился по ней."
Мне Александр Афанасьевич понравился, но показался необычайно озабоченным, а поэтому каким-то отсутствующим.
Второй раз я увидела композитора Спендиарова уже за дирижерским пультом, и он, конечно, предстал совсем другим человеком…
Лето. Жарко. Собрались в Судак на дачу к Спендиаровым. Двухэтажный обжитой дом на самом берегу моря, можно накинуть халат и бежать купаться. Наша комната темноватая и прохладная.
Народу много — большая спендиаровская семья: мама (папа в отъезде), четыре дочки: Татьяна, Елена, Марина, Мария и два сына — Тася и Лёся. Сюда же приехали двое Ляминых, а М.А., побыв недолго, уехал обратно в Москву, пообещав вернуться за мной. За время его отсутствия мы с Лямиными успели побывать на горе Сокол, с которой чуть было не свалились, на Алчаке, в Генуэзской крепости, в Новом Свете… М.А. явился внезапно и сказал, что он нанял моторную лодку, которая отвезет нас прямо в Ялту.
Мы ехали долго. Нас везли два рыбака — пожилой и молодой, весь бронзовый.
Море так блестело на солнце, было тихое и совсем близко, не где-то там, за далеким бортом парохода, а рядом — стоило только протянуть руку в серебристо-золотую парчу.
М.А. был доволен, предлагал пристать, если приглянется какой-нибудь уголок на берегу.
Когда мы приехали в Ялту, у меня слегка кружилась голова и рябило в глазах.
Остановились мы у знакомых М.А. — Тихомировых. (Память, память, правильно ли донесла ты фамилию этих милых гостеприимных людей?)