О мире, которого больше нет
Шрифт:
— Приходи к нам в сад, мы у попа арендовали, — сказала она. — Там яблок и слив — ешь сколько хочешь. Мой Носн тоже там.
Я не заставлял долго себя упрашивать и стал часто ходить в поповский сад, который Мойше-Мендл арендовал почти каждое лето, так как у него была хазока на эту аренду.
Если на лето мы не уезжали к деду, я пропадал в садах вокруг местечка.
Сразу же после Пейсаха многие ленчинские евреи отправлялись к соседским мужикам-садоводам и арендовали плодовые сады. Аренда происходила на глазок: будущий урожай оценивали по цветению деревьев. Если погода была хорошей и плоды не червивели, то можно было скопить на зиму несколько сотен злотых. Но если урожай был плох, то тяжелая работа летом не приносила никакого вознаграждения, а иногда была даже в убыток.
Из-за этих садов к нам домой частенько приходили судиться: один обвинял другого в том, что тот перехватил аренду у помещика или попа, на которую у первого
399
Садовники подписывали у моего отца «купчие»… — Имеется в виду фиктивная уступка шабес-гою прав собственности, что позволяет эксплуатировать эту собственность по субботам.
Хотя хасиды и порядочные люди в местечке садами не занимались, Мойше-Мендл-мясник, несмотря на то что он терся среди хасидов, каждый год все-таки арендовал сад. Ему нужны были дополнительные заработки — полон дом едоков. А для меня начиналось счастливое время: я лежал с Носном в саду, ел фрукты прямо с дерева, помогал собирать вишню, складывать фрукты в корзины и бочонки, которые повезут в Варшаву на рынок. Еще лучше, чем дни, были вечера в саду. Мальчики Мойше-Мендла ходили по саду — стерегли его от воров: они свистели и перекликались, а эхо далеко разносило голоса. Фрейдл с подружками, которые нанимались собирать фрукты в ее саду, пели в бархатной черноте ночей грустные песни о любви. С неба падали звезды, блестели огоньки деревенских хат, лаяли собаки. Я сидел в большом поповском саду — и меня переполняло ликование. Я только не хотел целовать попу руку, как это должны были делать дети садовников-арендаторов, и прятался всякий раз, когда поп в своем длинном черном одеянии с медным крестом появлялся в саду. Часто за попом шла толстая смешливая баба. Это была его служанка, или, как ее называли, «господыня» [400] . Носн рассказывал мне всякие неприглядные вещи про эту толстую бабу, которая живет в одном доме с католическим «порушем» [401] , которому не положено жениться…
400
От польск. gospodyni — хозяйка.
401
«Поруш» — в переносном смысле слова: аскет, отшельник. Здесь это слово использовано как иронический намек на обет безбрачия католического духовенства.
Если мне становилось скучно у Мойше-Мендла, я уходил к другому приятелю — Гершлу, сыну Йойносна-портного, который тоже жил в саду в ближней деревне. Вместе со мной приходил еще один мальчик, Йойл, его отец держал бакалейную лавку и был стекольщиком, поэтому у Йойла карманы были полны сахарными пряниками в форме человечков и лошадок, которые он таскал из отцовской лавки, и кусками оконной замазки. Из этой замазки я лепил человечков и зверюшек. Кроме того, мы лепили фигурки из глины, которым вместо глаз вставляли жуков и божьих коровок.
За несколько часов, проведенных в садах, мне приходилось дорого платить — выслушивать папины поучения и, что еще хуже, жесткие и логичные отповеди матери: она ругала меня за то, что я веду себя не по-людски и что из меня вырастет только какой-нибудь Ичеле-Шмуэл, сын Фани [402] . Но стоило вытерпеть любые нравоучения за светлые, славные дни в садах, за темные бархатные ночи, расшитые миллионами звезд, — в их блеске я ощущал тайну мира, жизни и существования.
402
Ичеле-Шмуэл, сын Фани — конокрад, упомянутый выше, в главе «Фрадл, черная овца в семействе».
Хасид поздравляет моего отца со смертью доктора Герцля
Пер. И. Булатовский
Через несколько лет после того, как двое ее детей умерли в один день, мама произвела на свет новое потомство. Сперва — одного
мальчика, а через пару лет — другого. В первом случае роды были тяжелыми, и мой отец пошел в бесмедреш читать псалмы. Я последовал было за отцом, но по дороге мной овладело дурное побуждение, и, вместо того чтобы идти молиться, я по его воле направился к своему новому приятелю — псу Бритону.Как большинство еврейских мальчиков из благочестивых семей, я дрожал при виде собак, которых считал врагами Израиля. Наравне с крестьянскими мальчишками собаки не выносили вида длинных еврейских пол, и я был уверен, что собачья ненависть к евреям — вечная, передаваемая из рода в род, ведь еще тогда, когда народ Израиля выходил из Египта, собаки не лаяли только потому, что Бог сотворил чудо: как сказано в Хумеше: «Не пошевелит пес языком своим» [403] . Да, я боялся вечно враждебных Израилю и дружественных гоям четвероногих. Однако при этом меня неодолимо тянуло к собакам. У моего ровесника Анатоля, сына нашего соседа, фельдшера Павловского, была собака, с которой он часто играл. Он научил свою собаку стоять на задних лапах, подавать переднюю и прочим подобным премудростям. Еще он мог засунуть пальцы этому псу чуть ли не в горло, а тот его не только не кусал, но, наоборот, норовил лизнуть. Я был готов полжизни отдать ради того, чтобы у меня тоже был такой четвероногий друг. И в то же время даже сама мысль об этом пугала меня.
403
Не пошевелит пес языком своим — Шмот (Исх.), 11:7.
И вот однажды, где-то за местечком, ко мне подошла собака.
В первое мгновение, завидев большого, коричневого, лохматого пса, который направлялся ко мне, я решил убежать. Однако по опыту я знал: ничто так не раззадоривает собаку, как погоня за еврейским мальчиком, который от нее убегает, и поэтому, черпая мужество в собственном страхе, потихоньку продолжил свой путь. Пес пошел следом. Видя, что опасность велика, я попытался защитить себя стихом из Писания.
— Ло ехерац кедев лешойной [404] , — бормотал я, поскольку меня научили произносить это заклинание при встрече с собакой.
404
Не пошевелит пес языком своим [Шмот (Исх.), 11:7, древнеевр.].
Однако пес, судя по всему, не знал этого стиха и не отставал от меня ни на шаг. Вдруг он раскрыл пасть, показав острые зубы и розовый язык. Я был уверен, что он собирается схватить меня за длинную полу моего холщового халата, но пес только полизал мои ноги. Его глаза были полны покорности мне, еврейскому мальчику, будто я вовсе и не был сыном Израилевым. Не знаю, какое чувство во мне было сильнее — любовь к собаке или страх перед ней, однако я рискнул жизнью и погладил пса по голове. Он прильнул ко мне с такой радостью и страстью, что едва не сбил меня с ног.
С тех пор пес не отходил от меня. Его, наверное, кто-то бросил. Бездомный и голодный, он искал пищу и хозяина. Когда я, крадучись, вынес ему на улицу хлеб, он лизал мне ноги и скулил, чтобы я пустил его внутрь; однако я не отважился привести собаку в наш раввинский дом. Я дал ему имя Бритон, как звали многих собак в округе.
Когда моя мама рожала, Бритон ждал за дверью. Он скулил, прося впустить его. Меня так растрогал вой Бритона, что я пустил его в наши сени.
Не помню, как долго мама мучилась родами, зато помню, что никогда больше в детстве на мою долю не выпадало таких счастливых часов. Я учил пса стоять на задних лапах и здороваться со мной передней лапой. Эта лохматая лапа и свисающие уши были мягкими, как бархат, и теплыми. Через некоторое время я отважился засунуть свою руку в большую, дрожащую собачью пасть. Собачьи зубы прикоснулись к моей руке нежно и осторожно, не оставив ни царапинки на коже. Розовый язык слюнявил мои пальцы. Кто знает, сколько еще продолжались бы эти взаимные нежности, если бы дверь вдруг не отворилась и на пороге не показался мой отец, окруженный миньеном обывателей, которые вместе с ним читали псалмы до тех пор, пока на свет не появился мой брат.
Бритон тут же бросился на бархатную жупицу моего отца, питая, как все собаки, особую ненависть к длинным еврейским полам. Отец окаменел от страха.
— Ой-ой-ой, — пролепетал он, пятясь, — прогоните собаку!
Я бы, разумеется, прогнал моего лохматого друга, если бы до этого не привязал его к двери сеней, как обычно мужики привязывают собак в деревне. Я начал торопливо отвязывать собаку, но руки дрожали, и веревка еще больше запутывалась. Отец смотрел на собаку с отвращением, но едва ли не с большим отвращением он смотрел на меня, собачьего друга.