О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания
Шрифт:
Перед нами нагромождены кубы, конусы, цилиндры, чего-чего тут нет. Весь этот хаос столярного производства приводит Сергея Ивановича в восторженное оцепенение. Он стоит, как зачарованный кролик перед удавом, наконец, сильно заикаясь, начинает нам объяснять мудрования парижского эксцентрика. Слушаем в недоумении, не решаясь сказать, что «король голый», что все это или шарлатанство, или банкротство, ловко прикрытое теоретическими разглагольствованиями. Такое «святотатство» менее всего приходит в голову нашему любезному хозяину. И то сказать, — догадаться об этом — значит признать себя невеждой…
Чтобы разрядить атмосферу, спрашиваю: «Не утомляют ли его такие Пикассо?» Отвечает, что когда
Наладив, что нужно в церкви, я уехал к семье в имение А. И. Манзей «Березки». Это было необходимо, так как в поисках квартиры и в ее устройстве я устал, сил было мало, их перед началом работ на стенах церкви необходимо было восстановить, «попастись» на травке, пописать этюды.
Планы мои тогда не совсем удались. Дети заболели корью. Старшая дочь писала из Уфы, что боли в ушах возобновились. Время проходило в заботах и всяческих хлопотах.
Моим отдыхом тогда было — сесть в лодку (у нас на даче была своя) и одному пуститься по восьмиверстному озеру. Я люблю водную стихию, будь то море, река или такие озера, как были возле нас.
Однажды утром сел я в лодку и пустился в путь. Впереди у меня было несколько свободных часов. Погода стояла, хотя и серенькая, но не предвещавшая ничего плохого.
Я уплыл далеко, устал изрядно, повернул обратно. Передо мной как из земли выросла туча, да какая! Вот можно было сказать — туча тучей: темная, мрачная, зловещая… Сверкнула молния, где-то раскатился гром. Стало свежей. Надо было торопиться. По озеру заходили барашки. Буря была не за горами. По берегам гнулись березки, вдали шумел темный бор.
Дело было плохо, греб я изо всех сил. Сверкнула молния, за ней страшный удар. Разверзлось небо, полил дождь. Зашумело, заволновалось озеро. Мою лодку с оранжевыми боками бросало, как щепку. До нашего берега было далеко, а буря все злей, все яростней. Дождь залил меня, нити живой не осталось на мне. Собрав все силы, я навалился на весла… Доеду ли, а ну как волна захлестнет или опрокинет мой кораблик! Как ключ пойду я ко дну, только меня и видели, поминай как звали…
Однако Господь помиловал. Как-то добрался я до берега, пристал и, полуживой от усталости, явился домой…
А то еще и такое было. Стоял жаркий день, сел я в свою лодочку, поплыл вдоль берегов. Тишина, полуденная истома. Птицы лениво перекликаются в прибрежных лесах, а я плыву, да плыву… На душе ясно, хорошо стало.
Солнышко пригревает, — снял пиджак. Мало того, снял и остальное. Таким Робинзоном и плыву. Солнышко греет спину, поворачиваюсь — греет бока. Время от времени освежаю себя водой. Накатался я вдоволь, пора домой обедать. Прибавляю ходу, чувствую, что-то жжет то спину, то бока. Вижу, — мое тело покраснело.
Пока я добрался до дому, увидал, что оно стало похожим на матиссовских краснокожих парней, что резвятся по зеленому, как бильярдное сукно, полю [402] . Солнце спалило меня. Пришлось звать фельдшера Исидора Романовича, растирать себя мазью и сказать себе «дурака».
Верстах в семи от нашей дачи была Академическая дача, где проводили лето ученики Академии художеств. Время они проводили весело, шумно. Народ подобрался живой, изобретательный, предприимчивый, устраивали спектакли, пикники, экскурсии… Недалеко от Академической проживал и ректор тогдашней Академии — скульптор
Беклемишев. Он часто бывал у своих академистов. Перед моим отъездом в Москву Беклемишев упросил меня побывать на Академической, и мы отправились туда. Радушная встреча. Народ все хороший, хотя и безалаберный, зато почти все «гении». Там и Яковлев Александр, прозванный «Саша-Яша», и его двойник Шухаев, и более умный, чем талантливый, горбатенький Демьянов.402
М. В. Нестеров имеет в виду панно «Танец»(1910) Анри Матисса (Государственный Эрмитаж).
Вскоре я уехал в Москву, где получил от болгарского правительства приглашение принять участие в росписи строящегося в Софии собора, взорванного позднее анархистами. От участия в росписи я отказался.
В Москве в нашей церкви не все было ладно: стены не сохли, и решено было две боковые картины написать на медных досках, укрепленных на металлическом каркасе.
Первого июня медные доски были готовы, и в присутствии Вел<икой> Княгини и моем был отслужен о<тцом> Митрофаном молебен.
Великая Княгиня после него пожелала мне счастливого начинания и тут же сообщила свое намерение, на другой день посетить мою мастерскую для осмотра привезенных из Киева образов иконостаса. Семья моя оставалась еще в Березке, и все хлопоты по приему Великой Княгини пали на меня одного.
К полудню о предстоящем посещении, через нашего швейцара, знала вся Донская. Улицу вымели начисто. Постовой городовой натянул нитяные перчатки, озабоченно обозревая свой участок. По улице прошел сам пристав. У окон Простяковских домов то появлялись, то исчезали лики и лица.
Около двух часов приехал фон Мекк сообщить, что Вел<икая> Кн<ягиня> сейчас будет: «Лошади поданы». Через несколько минут показался ее экипаж. Я вышел навстречу, принял высокую посетительницу на площадке лестницы.
Великая Княгиня была со старшей сестрой обители — Гордеевой. Войдя в комнаты, она заметила с обычной простотой и искренним порывом: «Как у Вас уютно!» В комнатах было много цветов, хороших этюдов моих друзей. Среди них Великая Княгиня встретила немало знакомых, любимых ею имен.
Перешли в мастерскую. Там на мольбертах стояли все образа иконостаса, из них особенное внимание и одобрение вызвали Христос и Богоматерь. Христа написал я по старому образцу «Ярое Око», Богоматерь в типе так называемого «Умиления». Образцом для «Марфы и Марии» послужил редкий образ «Святых Жен», указанный мне покойным Ник<одимом> Павл<овичем> Кондаковым. На образах этого иконостаса я хотел испытать себя, как стилизатора, и увидел, что при желании, тот или иной стиль я мог бы усвоить, довести до значительной степени художественного совершенства. Но не это меня тогда занимало в храмовой живописи: я продолжал мечтать испытать религиозное воодушевление не в готовых, давно созданных образцах, стилях, формах, где все было закончено, найдено, где нечего было добавить, не нарушая иконописных канонов.
Не о том мечтал я тогда. Я понимал, что, вступая на путь старой церковной иконографии, я должен был забыть все пройденное, пережитое за долгую личную жизнь — школу, навыки, мои субъективные переживания, все это я должен был оставить вне церковных стен. Этого сделать тогда я не мог и не хотел, и все более и более приходил к убеждению, что стены храмов мне не подвластны из-за свойственного мне, быть может, пантеистического религиозного ощущения. Я делал проверки моих наблюдений на стенах храмов, более того, в образах иконостасов, и решение мое отказаться от храмовой живописи медленно созревало…