О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
— Но, Лев Николаевич, все это, о чем вы говорите и что считаете правдой и красотой русской души, он вынес из церкви, из ее незаметных вековых нагнетаний и веяний… Вся церковь наша проста и немудряща, убога и терпелива… Т. е. по духу своему, по молитвам, вековому внушению народу.
Он был очень слаб, да и разговор тянулся больше часа. В руках у него была палочка, на которую бродя (в зале) он опирался. Сидел он, весь изнеможенный, глубоко в кресле.
— Знаю я это!!! — и он вскочил весь страшно взволнованный и стукнув палкой об пол.
Только моя рассеянность, или то, что я ошеломлен был его волнением, «пришел в смуту», — помешала мне поднять «этот кончик ниточки» и повести дальше к тому, что ведь никаких нет причин для расхождения «Церкви» и «Толстого». Нет причин
Это — с одной стороны; с другой же — какая-то канцелярщина: необходимость на «бумагу с нумером» тульского архиерея ответить «бумагою за нумером» из Синода. Словом — «обыкновенное русское».
Что хотят, пусть говорят: для меня Толстой есть православный из православных, по духу, по жизни, по образу. «Православный с приключениями»… «Каковы мы все…»
И пусть молят все Русские за душу его привычными молитвами. Ну, про себя, ну дома, все равно. Как-нибудь. У нас все «как-нибудь», и даже это и есть самая суть православия. Да не поднимется ни один злобный и разделяющий голос. Как Толстой не любил «разделений»!
Великое «не сотвори себе кумира» — остается интимным и около могилы. В множестве речей, звучавших недавно о Толстом, почти отсутствовало связывание его с предшествующею литературою; почти отсутствовало воспоминание о Пушкине. И от одного этого все речи звучали риторикой. «Он один», «он наш», «им все кончилось», и чуть-чуть не договаривали в преувеличении, что им «все началось».
Между тем «единственный-то» и «всеобще наш, русский», — без разделений и до разделения — остается все-таки милый и прекрасный, всемирный и великий Пушкин.
Сейчас же и около самой могилы Толстого, и нисколько не в ущерб ему, даже не расходясь с ним в мнении, — мы должны сказать, и должны особенно не переставать твердить это в лицо всему миру, теперь уже читающему по-русски, — что гений Пушкина неизмеримо выше и чище, спокойнее и универсальнее, наконец прямо могущественнее и поэтичнее гения Толстого.
Как могущественнее его и гений Гоголя и Лермонтова.
Не торопитесь кричать и выслушайте.
Величие гения заключается в силе; а сила достаточно определяется немногими страницами, одной «вещью». «Анчара» все-таки не написал и не смог бы написать Толстой, — сколько бы ни усиливался и в минуту величайшего своего вдохновения. А Пушкин написал «так просто», — в одно утро, «когда шел дождь». Вот пока дождь шел, он и написал «Анчара». А ведь «Анчар» — эти 18–20 строк, стоят «Казаков», одной из жемчужин в короне Толстого. Я даже решусь сказать, что «Анчар» так же содержателен, всемирен и страшен, как «Смерть Ивана Ильича».
Такой прелести, такой изумительной прелести, как «Моцарт и Сальери», Толстой ни одной не написал. Это было выше его сил и выше красоты его гения. Красота гения Толстого — высока; но гений Пушкина не только выше, но неизмеримо выше, чем гений Толстого. А его «Скупой Рыцарь»:
Альбер Ужель отец меня переживет? Жид Как знать? Дни наши сочтены не нами; Цвел юноша вечёр, а нынче умер, И вот его четыре старика Несут на сгорбленных плечах в могилу.Это так же хорошо, веще, страшно, как «Смерть Ивана Ильича»— Только ведь это всего пять строк!!.
Далее — Лермонтов. Возьмем прозу. Такой прелести, как «Тамань», — ни одной нет у Толстого. Сложнее, больше, интереснее, — конечно, есть: но это не решает вопроса о качестве и силе; «качество» и «сила» в слове — это только прелесть. Конечно, Толстой дольше жил, больше видел, наконец, он жил в неизмеримо более зрелую эпоху, — и естественно написал более интересные вещи, чем крошечная «Тамань», почти к тому же лишенная содержания. Но не только «Тамань», но и еще «Отрывок неоконченной повести», где упоминается дом «Штос» и играют в «штос» так изумительны по форме, по стилю, — что ни одно произведение и ни одна отдельная страница у Толстого не сравнится с ними.
Ни с стихотворением:
Из-под таинственной, холодной полумаски Звучал мне голос твой, отрадный, как мечта… И создал я тогда в моем воображеньи По легким признакам красавицу мою. И все мне кажется: живые эти речи В года минувшие слыхал когда-то я; И кто-то шепчет мне, что после этой встречи Мы вновь увидимся, как старые друзья.Вся публицистика Толстого, занимающая несколько томов, слабее и менее впечатлительна, чем лермонтовские «1-е января», «Люблю отчизну я, но странною любовью» и «Дума» («Печально я гляжу на наше поколенье»)… если. присоединить к этому «Кинжал» и «Пророк», — то блеск Лермонтова, блеск и могущество, совершенно зальют ватные «Размышления о московской переписке» и «Что я видел в Ржановском доме». «Видел» то, что мы все увидим, если пойдем; а «рассуждения» таковы, что от них никто не побежал в Ржановский дом «тоже посмотреть». Но прочитав «1-е января» — вскочишь… У Лермонтова была такая сила, что, «выпади случай» — и он мог бы в неделю поднять страну. Просто — вскочили бы и побежали; у всех затуманились бы головы.
Толстой всю жизнь хотел «поднять»; ему ужасно хотелось «поднять»… Это заметно. Но его ватные рассуждения и призывы никого не поднимали, кроме малокровных и анемичных… Он был разительно бессилен в слове. И знаете, отчего?
У него не было стиля… Вот того именно, что «вдруг всех поднимает»: чему нет сил сопротивляться. Вчитайтесь в прозу его, где угодно, в самом лучшем месте: психологически — бездна, наблюдательность — изумительная, благородство тенденции выше всяких похвал. И, словом, «мудрец», «как бы Будда». Но ведь «Будда» — одно; а «великий писатель», «ковач таинственного слова», которое всех завораживает и поднимает, всех зачаровывает формою — совсем другое. Толстой — великий человек. Толстой — великая жизнь. Полная глубины и интереса, полная благородства. В этом отношении и Пушкин, и Гоголь, и Лермонтов перед ним ничтожны, пигмеи. Ну, какая их была «жизнь»? Нечего рассказать, и, знаете ли: стыдно рассказывать. До того мелка, мизерна. Да, но это совершенно другое, чем «писатель» (ковач слова). Толстой не был «великий писатель». И это просто определяется тем, что он даже без стиля…