Чтение онлайн

ЖАНРЫ

О пользе и вреде истории для жизни (сборник)
Шрифт:

То, что можно высказать словами, не имеет для нас особенного значения. Во всем, высказываемом нами, есть доля презрения. Язык, по-видимому, изобретен для всего заурядного, безразличного, мелочного. Он почти опошляет человека. — Из кодекса морали для глухонемых и других философов.

«Это изображение очаровательно!» Женщина, занимающаяся литературой, вечно неудовлетворенная, возбужденная, с пустым сердцем и душой, с болезненным любопытством ежеминутно прислушивается к повелительному голосу, раздающемуся из глубины ее организма, который шепчет ей: «aut liberi, aut liberi»; эта женщина-литераторша настолько образованна, что понимает голос природы — если последняя говорит даже по латыни — и, вместе с тем, настолько суетна, настолько глупа, что в тайнике своей души твердит себе на французском диалекте: «Je me verrai, je me lirai, je m'extasierai et je dirai Possible, queg'aie eu tant d'esprit?»

«Безличные» начинают говорить. «Ничто так легко не дается нам, как мудрость, терпение, превосходство над другими. Мы источаем из себя елей снисходительности и участия; мы справедливы до абсурда, мы все прощаем. Поэтому мы и должны держаться немножко строже и нередко вызывать в себе какой-нибудь незначительный аффект, доходящий даже до порока. Пусть нам приходится нелегко, и мы в душе, может быть, смеемся над тем жалким видом, какой вследствие этого имеем. Но что за беда! У нас нет другого способа для самообуздания; это наш аскетизм, наше покаяние»… Быть индивидуальным — добродетель «безличности»…

Вопросы, задаваемые экзаменующемуся на степень доктора. — В чем состоит задача высшего школьного обучения? — Обратить человека в машину. — Какое имеется для этого средство? — Он должен научиться скучать. — Чем это достигается? — Понятием о долге. — Кто может служить тому лучшим примером? — Филолог, который учит, как стать тупицей? — Кто совершенный человек? — Государственный чиновник. — Чья

философия дает высшую формулу для государственного чиновника? — Философия Канта, согласно которой государственный чиновник, как вещь сама по себе, поставлен судьей над государственным чиновником, как явлением.

Право на глупость.— Усталый работник, тяжело переводящий дух, добродушно относящийся к окружающему миру и мирящийся с существующим порядком вещей… На этой типичной фигуре, которая в эпоху труда (и «государства») встречается во всех классах общества, сосредоточило свое внимание искусство, а также и литература, в особенности журналистика, предпочитая ее всем красотам природы Италии… Человек на склоне лет «с уснувшими дикими порывами», о которых говорит Фауст, нуждается в летней свежести, в морских купаниях, в глетчерах, в Байрете… В такие эпохи искусство имеет право на чистую глупость, представляющую как бы род вдохновения для ума и чувства. Вагнер понимал это. Чистая глупость восстанавливает силы…

Еще гигиенический вопрос.— Юлий Цезарь употреблял против заболевания и головной боли следующие средства: чудовищные походы, простой образ жизни, непрестанное пребывание на воздухе, постоянный труд… Все это предохранительные меры против порчи, которой так подвержена сложная машина, называемая гением и работающая под очень высоким давлением.

Слова человека, не признающего нравственность. — Философу противнее всего человек, поскольку он желает… Если философ рассматривает человека в его действиях, рассматривает это храбрейшее, хитрейшее, неутомимейшее животное, даже заблудившееся в лабиринте бедствий, то и в этом случае человек кажется ему достойным изумления и надежды. Но когда человек начинает желать, обнаруживать свою склонность к желаниям, то он, и еще больше все им желаемое, все его идеалы, пробуждают в душе философа одно презрение. Если бы философ мог сделаться нигилистом, то он стал бы им, так как за идеалами человека он не находит ничего. Даже хуже, чем ничего: он находит нечто недостойное, нелепое, трусливое, усталое, болезненное, словом — только всякого рода мутные осадки от выпитого им кубка жизни… Но почему же человек, достойный всякого уважения как реальное существо, не заслуживает его в своих желаниях? Неужели он должен расплачиваться за свою мощь, как реальное существо? Уравновешивать всю свою деятельность, все напряжение ума и воли стремлением к воображаемому, к нелепому? История его желаний была до сих пор его partie honteuse не следует слишком долго читать ее. Оправданием человека служит и вечно будет служить его реальность. Насколько реальный человек выше любого вымышленного, придуманного воображением, идеального? Философ не выносит именно «идеального человека!»

Значение в природе эгоизма.— Себялюбие имеет значение постольку, поскольку физиологически ценен человек, обладающий им: оно может значить очень много или не значить ничего и даже возбуждать презрение. Мы должны обращать внимание на то, представляет ли собой каждый отдельный человек восходящую или нисходящую ступень жизни. Решив это, мы решим и вопрос, какое значение имеет его эгоизм. Если человек представляет восходящее направление линии, то значение его чрезвычайно велико, и ради всей совокупной жизни мира, которая вместе с ним делает шаг вперед, мы должны заботиться изо всех сил о сохранении и создании optimum жизненных условий. Единичный человек, «индивидуум» в том смысле, какой придавали ему до сих пор народ и философы, есть, в сущности, ошибочное понятие. Сам по себе он не представляет ни атома, ни «звена в цепи», ни даже наследия прошлого — он просто сплошная длинная линия человека, простирающаяся вплоть до него… Если же человек представляет нисходящее развитие, упадок, хроническое вырождение, болезненность (болезни, в общем, являются скорее следствием упадка, а не причиной его), то значение его невелико, и сама справедливость требует, чтобы он как можно меньше отнимал у людей восходящего развития, так как он не более, как их паразит…

Когда анархист в благородном негодовании требует прав справедливости и равноправности для нисходящих слоев общества, то этим он только свидетельствует о своей неразвитости, мешающей ему уразуметь истинную причину того, почему он страдает и чего ему недостает, отчего так жалка его жизнь. Но в нем чрезвычайно сильно развита склонность к определению причинной связи событий, и потому он старается найти виновника своего печального положения. Его «благородное негодование» оказывает ему немаловажное облегчение; бедняки всегда бывают довольны, если могут обругать кого-нибудь: в этом для них есть своего рода упоение, как бы сознание своей силы… Уже сами жалобы на жизнь и самоосуждение могут придавать некоторую долю привлекательности жизни, которая вследствие этого кажется сноснее. Во всякой жалобе заключается доля мести. В своем жалком положении, а иногда даже в своих собственных пороках и недостатках люди укоряют других людей, на них не похожих, и ставят в вину последним их превосходство над собой. «Если я каналья, будь и ты таким же!» На этой логике основана революция. Самоосуждение ничего не стоит. Совершенно безразлично, кого мы считаем виновником наших бедствий — других ли людей или самих себя; первое предполагает социалист, второе — католик; но общее у них и, скажем, недостойное, состоит в том, что всегда кто-нибудь оказывается виновным в наших страданиях; иначе сказать, страдающей всегда предписывает себе мед мести, как врачебное средство против страдания. Объектами этой потребности в мщении или, иначе сказать, в наслаждении, могут услужить различные причины; страдающий человек всегда найдет причины, которые дадут ему возможность удовлетворить его мелкую жажду мести; и если он католик, то, повторяю, причины эти находит в самом себе… Как католик, так и анархист — декаденты. Католик, предавая осуждению «мир», клевеща на него и бросая в него грязью, действует по тому же инстинкту, по которому социалист осуждает общество, клевещет на него и забрасывает грязью.

Критика морали декадентства.— «Альтруистическая» мораль, отрицающая эгоизм, всегда служит дурным признаком. Это верно, как по отношению к отдельным лицам, так и к целым народам. Человеку недостает лучших сторон, когда в нем начинает недоставать эгоизма. Если люди инстинктивно стремятся к тому, что им вредит, если они увлекаются «бескорыстными» мотивами, то это уже служит доказательством их декадентства. «Не заботьтесь о личной пользе» — слова эти просто фиговый листок, прикрывающий нечто совсем иное. В сущности они значат: «Я разучился понимать, в чем моя польза». Ослабление инстинктов!.. Человек погиб, раз он сделался альтруистом. Вместо того, чтобы просто сказать: «Я больше ничего не стою», дегенерат высказывает нравственную ложь: «Нет ничего ценного, жизнь ничего не стоит». Такое суждение представляет большую опасность. Пышной тропической растительностью быстро заполняет оно всю испорченную почву общества и развивается или в мистику, или в философию (шопенгауэровщину). В некоторых случаях такое выросшее из гнили ядовитое древо на целые тысячелетия отравляет жизнь своими губительными испарениями…

Мораль для врачей.— Больной — паразит общества. Наступает момент, когда жить дольше становится неприличным. Общество должно было бы относиться с глубоким презрением к людям, которые, утратив смысл жизни и право на жизнь, все еще продолжают влачить свое жалкое существование в постоянной трусливой зависимости от врачей и шарлатанов. Врачи должны играть роль посредников между такими людьми и обществом и каждый день, вместо рецептов, предписывать все новые дозы отвращения к своим пациентам… Врач обязан, ввиду высших интересов, стоять на стороне восходящей жизни и беспощадно уничтожать и устранять с пути ее все, на чем лежит печать вырождения как относительно способности к размноженно, так и права на рождение и даже на жизнь… Надо уметь гордо умирать, если уже не в состоянии дольше жить… Насколько выше так называемой «мирной» кончины та смерть, которую человек добровольно избирает себе вместо жизни! С ясным взором и радостью встречает он ее, прощаясь с окружающими его детьми и друзьями, когда он еще может действительно проститься, когда еще возможна оценка всего, к чему он стремился и чего достиг, когда он еще в состоянии подвести итоги своей жизни. Какую противоположность такой смерти представляет жалкая и страшная комедия, которую разыгрывают теперь в последние часы жизни! Вопреки трусливому малодушию следовало бы показать истинное физиологическое достоинство так называемой «естественной» смерти. В сущности, естественная смерть тоже противоестественна, тоже самоубийство. Ведь человек умирает не по чужой, а по своей вине, только смерть его наступает не в урочное время и против воли человека, при самых отвратительных условиях, как настоящая смерть труса! Из любви к жизни следовало бы желать другого рода смерти — смерти свободной, сознательной, не являющейся делом слепого случая или нечаянности. В конце концов, вот совет для господ пессимистов и других декадентов. Если мы не в силах помешать человеку родиться, то можем, по крайней мере, исправить эту ошибку (ибо рождение бывает иногда ошибкой). Когда человек

лишает себя жизни, он совершает поступок, достойный величайшего уважения, и этим заслуживает почти права на жизнь. Общество — что я говорю: общество! — сама жизнь, таким образом, получает от умирающего человека гораздо больше выгод, чем от человека, всю жизнь упражняющегося в самоотверженности, в хилости и в других добродетелях. Избавляя людей от зрелища наших страданий, мы тем самым избавляем жизнь от одного из делаемых против ней возражений. Пессимизм, pur vert, служит на самом деле отрицанием самих господ пессимистов. Стоит только, не отступая от логики, сделать еще один шаг вперед и окажется, что, прежде чем отрицать жизнь «волей и представлением», как делал это Шопенгауэр, нужно отвергнуть самого Шопенгауэра… Заметим кстати, что при всей заразительности пессимизма, он, в сущности, мало влияет на общую болезненность века и человеческого рода: в нем эта болезненность лишь находит свое выражение. Пессимизмом заболевают, как заболевают, например, холерой; для этого в самом организме должно уже быть предрасположение к заболеванию; сам пессимизм не создает ни единого декадента. Если верить выводам статистики, то оказывается, что годы, когда свирепствует холера, по общему числу смертных случаев ничуть не отличаются от прочих, не холерных годов.

Сделались ли мы нравственнее?— Моя статья «По ту сторону добра и зла» вызвала, как и следовало ожидать, самые свирепые нападки против меня со стороны нравственной тупости, называемой в Германии моралью; я мог бы по этому поводу порассказать славные истории. Прежде всего, мне поставили на вид «неоспоримое превосходство» нашего времени, успехи, сделанные нами в области морали, и то, что Цезарь Борджиа отнюдь не может считаться по сравнения с нами «высшим человеком» или, в некотором роде, сверхчеловеком, как я его называю… Один швейцарский редактор, из «союза», дошел до того, что, высказав предварительно свое уважение к такого рода смелости, видит смысл моего произведения в том, что я будто в нем предлагаю окончательно искоренить все благородные чувства. Весьма ему обязан! Вместо ответа я позволю себе предложить ему следующий вопрос: действительно ли мы сделались нравственнее? Что все думают так — служит скорее доказательством противного… Мы, современные люди, слабые, чувствительные к малейшему внешнему влиянию, подчиненные сотне различных условий, мы, на самом деле, воображаем, что то хрупкое человечество, которого мы служим представителями, своей снисходительностью, готовностью помочь, взаимным доверием, достигло положительного прогресса в области нравственности и далеко оставило за собой людей эпохи возрождения. Но ведь так думают и должны думать люди всех эпох. Разумеется, мы не можем не только поставить себя на место людей эпохи возрождения, но даже и вообразить себя в таком положении — наши нервы, не говоря уже о мускулах, не в состоянии выдержать тогдашних условий жизни. Но это доказательство не прогресса, а развившегося с течением времени в нас свойства, благодаря которому мы стали гораздо слабее, гораздо чувствительнее к внешним влияниям и которое послужило источником нашей условной морали. Если мы откинем нашу слабость, вялость, наше физическое истощение, то наша мораль «очеловеченья» (гуманности) тотчас же утрачивает свое значение — мораль сама по себе значения не имеет — и с точки зрения такой морали мы сами не много стоим. С другой стороны, несомненно, что мы, современные люди, с нашей гуманностью на толстой ватной подкладке, избегающей всякого столкновения, имели бы чрезвычайно комичный вид в глазах современников Цезаря Борджиа, которые умерли бы от смеха, глядя на нас… И в самом деле, мы невольно становимся смешными с нашими современными «добродетелями»… Утрата инстинктов, пробуждающих враждебность и недоверие — а в этом и выразился прогресс нравственности — представляет собой одно из следствий общей утраты жизненности. Чтобы поддержать наше настоящее существование, зависящее от массы условий, надо затратить во сто раз больше труда и предусмотрительности; тут каждый начинает помогать друг другу, являясь одновременно и больным и прислужником больного. Это и называется «добродетелью». Люди, изведавшие иную жизнь, жизнь более полную, бурную, бьющую через край, назвали бы это, пожалуй, иначе, может быть — малодушием, жалкой моралью старух… Смягчение наших нравов? — это мое основное положение, если хотите новшество, — не что иное, как следствие упадка. Грубость и жестокость нравов были, наоборот, следствием избытка жизни. Там мы видим много отваги, много требований, а также и много траты сил. Что некогда служило приправой жизни, для нас было бы ядом. Мы сделались слишком слабы, слишком дряхлы, вследствие чего не можем оставаться равнодушными, так как равнодушие есть одно из проявлений силы. Наша мораль сострадания, которую можно определить как L'impres-sion-sme morale, и против чего я первый предостерегал — есть выражение крайней физиологической раздражительности, свойственной всему, что носит на себе признак вырождения. Движение, пытавшееся (совершенно безуспешно) вместе с моралью сочувствия Шопенгауэра, научно обосновать себя, есть движение периода упадка в нравственности. Во времена процветания высоких культур, в эпохи господства силы сострадание, «любовь к ближнему», недостаток индивидуальности и чувства собственного достоинства, вызывали презрение. Мерилом каждой эпохи служит количество ее положительных сил; поэтому эпоха возрождения, обильная выдающимися событиями, так щедро расточавшая свои силы, оказывается последней великой эпохой. Мы же, современные люди, накопляя, экономничая, машинально все делая, мы, с нашей заботливостью о себе, слюбовью к ближнему, с нашими добродетелями в виде трудолюбия, честности, учености, служим, однако, представителями эпохи слабости. Этой слабостью обусловливаются и вызываются наши добродетели. «Равенство», т. е. известное фактическое уподобление друг другу, выразившееся в теории о равноправности, представляет, в сущности, признак упадка. Бездна между людьми и сословиями, многообразие типов воли, самостоятельности и желания стать выше — одним словом все то, что я называю «пафосом расстояния», характеризует, наоборот, любую эпоху силы. Расстояние между крайними точками и напряженность линии, отделяющей их, уменьшаются с каждым днем и, в конце концов, должны совсем стушеваться. Все наши политические теории и государственные учреждения, не исключая и «германской империи», являются неминуемыми следствиями и результатами упадка. Даже в идеалах отдельных наук бессознательно сказывается влияние упадка. Возьмем всю социологию во Франции и в Англии: она по опыту знакома исключительно только с явлениями общественного упадка и самым невинным образом берет нормой социологической оценки выродившиеся инстинкты. Закат жизни, уничтожение бездны между людьми, т. е. всех различий между ними, всего того, что возвышало одних и ставило в подчиненное положение других — все это возводится социологией в идеал… Наши социалисты — декаденты, и сам г-н Герберт Спенсер тоже декадент: он видит в торжестве альтруизма нечто желанное!..

Мое понятие о свободе. — Ценность вещи определяется не только тем, чего можно ею достигнуть, но и тем, что за нее заплачено, чего она нам стоит. Приведу пример. Либеральные учреждения тотчас же перестают быть либеральными, как только они достигнуты. В них свобода находит впоследствии своих самых злых и опасных врагов. Для всех очевидно, к чему стремятся эти учреждения: они подводят мины под волю мощи; они возводят нивелировку гор и долин на степень морали; они превращают людей в тварей, ничтожных, трусливых, жадных до наслаждения. При этих учреждениях наступает торжество стадного животного. Либерализм — по-немецки означает развитие в людях стадности. Но либеральные учреждения производят совсем иное влияние, пока люди только стремятся к ним. Они, действительно, могущественным образом способствуют тогда развитию свободы. Однако, присматриваясь внимательнее к фактам, мы замечаем, что дело здесь не в либеральных учреждениях, а в борьбе за них, в борьбе, при которой продолжают играть роль антилиберальные инстинкты. Эта борьба и воспитывает людей в духе свободы. Что же такое свобода? В чем она состоит? В воле ответственности за свои поступки, в том, что люди упорно оберегают расстояния, отделяющие их, в том, что к тягостям, трудностям, лишениям, даже к самой жизни, они относятся с большим равнодушием; в том, наконец, что ради дела человек готов жертвовать не только другими людьми, но и самим собой. Свобода состоит в преобладании мужественных, воинственных, победоносных инстинктов над всеми остальными, даже над стремлением к «счастью». Человек, а тем более дух, став свободным, презрительно попирает те блага, о которых мечтают торгаши, католики, коровы, женщины, англичане и прочие демократы. Свободный человек — это борец. Что служит мерилом свободы отдельных лиц и народов? Те препятствия, которые необходимо преодолеть, и те усилия, которые нужно затратить, чтобы удержаться на высоте. Высший тип свободных людей следует искать там, где постоянно приходится преодолевать величайшие препятствия в пяти шагах от тирании и на самом пороге рабства. Психологически это совершенно верно, если подразумевать здесь под тиранами неумолимые и страшные инстинкты, подавить которые в состоянии только maximum авторитета и дисциплины. Прекрасным типом такого борца может служить Юлий Цезарь — Взгляд этот верен и по отношению к политике; чтобы убедиться в этом, стоит только заглянуть в историю. Народы, имевшие значение и имеющие значение, обязаны этим не либеральным учреждениям. Из них вышло нечто благодаря угрожавшей им великой опасности. Мы должны преклоняться перед этою опасностью, так как она научает нас сознавать наши силы, добродетели, и орудия обороны, наш ум; так как она принуждает нас быть сильными. Вот первое основное положение: должна существовать необходимость, чтобы можно было сделаться сильным, раз этой необходимости нет, человек и не сделается сильным. Те великие питомники для разведения сильной породы людей, какие только до сих пор существовали, каковы аристократические общины Рима и Венеции, понимали свободу в том же смысле, как и я, т. е. как нечто такое, что можно иметь и не иметь, чего желаешь и чего достигаешь только с бою!..

Поделиться с друзьями: