О приятных и праведных
Шрифт:
OYPATEA
HROTASR
COPERAD
ETENETO
EAREPOM
DSATORI
OARSUNA
— Что это значит?
— Ей-богу не представляю. Чудное что-то, не по-нашему. Это мистер Радичи написал как-то раз. Велел быть осторожнее, когда стираю пыль, чтобы не размазать ненароком.
Дьюкейн вынул свой блокнот-ежедневник и переписал буквенный квадрат на последнюю страницу.
— Идем отсюда, — сказал он Макрейту.
— Одну минуту, сэр.
Оба они стояли, опираясь на стол с крестом Св. Антония. Освещенный свечами сзади, перевернутый крест отбрасывал зыбкие и множественные тени на две руки — Макрейтову левую и Дьюкейнову правую, — сжимающие край столешницы. В правой руке Макрейт по-прежнему держал хлыст, опустив его теперь вдоль шва своей штанины. Наклонясь немного, Дьюкейн точным и четким движением выдернул хлыст из Макрейтовой руки, размахнулся и швырнул его на матрас. Соприкоснувшись с Макрейтом пальцами, он очень явственно, будто вписанными в овал света, увидел голову и плечи Макрейта, золотисто-рыжие волосы, узкое бледное лицо, незапятнанной голубизны глаза. Зрелище это несло с собою чувство чего-то
— Давайте, сэр, не будем ссориться, ладно?
— А я не знал, что мы с вами ссоримся, — не сразу отозвался Дьюкейн.
Он медленно отступил на шаг назад.
— Это я, понимаете, насчет того дельца. Вы, сэр, если помните, любезно выручили меня небольшой суммой денег. Я же, со своей стороны, смог пойти вам навстречу касательно писем от молодых дам. И был бы очень вам благодарен, сэр, если б мы сейчас решили с вами этот пустяковый вопрос на солидной деловой основе, а там бы можно и вообще позабыть о нем, верно? Вы мне нравитесь, сэр, не стану скрывать, — нравитесь, и желательно, чтобы мы были друзьями. Вот, скажем, с мистером Радичи мы, к примеру, были друзья, — то же и с вами хотелось бы, мистер Дьюкейн, самое это, по мне, милое дело. А уж я бы вам, сэр, нашел чем услужить, коли вздумаю, я, сэр, человек полезный, на все руки мастер, как говорится, и мистеру Радичи очень много чем пригождался. И вам, сэр, от души скажу, рад был бы служить. Только лучше бы, думаю, для нас обоих перво-наперво уладить то самое дельце. Фунта, допустим, четыре в неделю, сэр, для вас будет не в тягость — да я никогда бы лишнего с вас и не запросил. Только-то, сэр, — на постоянной, типа, основе, — так что, если не возражаете, сэр, всего лишь заполните вот это платежное банковское поручение, чего проще…
— Платежное поручение? — повторил Дьюкейн, глядя, как помахивает перед ним листком бумаги призрачная фигура Макрейта. Он вдруг затрясся от безудержного смеха. Одна из свечей потухла. — Банковское платежное поручение? Да нет, Макрейт! Боюсь, вы неверно все поняли. Вы, конечно, выдающийся негодяй, но я пока что в здравом уме. Да, я заплатил вам кое-что, так как вы были нужны мне, чтобы провести это обследование. Теперь, когда я получил от вас все, что требуется, я вам не дам больше ни гроша.
— В таком разе, сэр, боюсь, я буду вынужден связаться с известными вам молодыми дамами. Вы об этом подумали?
— Относительно молодых дам — делайте, что хотите, — сказал Дьюкейн. — Я покончил с вами, Макрейт. Насчет того, как забрать вещи, которые здесь находятся, с вами свяжется полиция, и вам придется давать показания. Это уже не моя забота, слава Богу. Я вас больше ни видеть, ни слышать не желаю! А теперь — идем назад.
— Но, сэр, послушайте…
— Довольно, Макрейт. Давайте-ка мне сюда фонарь. Идите, показывайте дорогу. Живо!
Они задули оставшиеся свечи. Черная дверь отворилась, впустив из склепоподобного туннеля темное дуновение более свежего воздуха. Макрейт скрылся за порогом. Дьюкейн, светя фонариком ему на пятки, двинулся следом. Поднимаясь по пандусу, он ощутил странный вкус на языке и понял, что в какой-то момент — по рассеянности, должно быть, — сунул в рот половинку грецкого ореха и съел ее.
Глава двадцать седьмая
«Джон, родной мой, прости, что пишу тебе — я не могу не писать. Я должна делать что-нибудь, что связывает меня с тобой, реально, а не только мысленно — и это единственное, что мне остается. Спасибо тебе большое за твою милую открытку. Я так радуюсь при мысли, что увижу тебя через неделю! Но ждать предстоит еще так долго! Вот мне и пришло в голову — возможно, тебе приятно будет знать, что все это время я думаю о тебе. Или это нехорошо? Я так счастлива при мысли, что ты все же смирился со мною! Ведь правда смирился? То есть позволяешьмне любить тебя, да? А мне больше ничего и не надо! Вернее, надо, но это все, о чем я могу просить, и, поверь мне, Джон, этого достаточно.Думать о тебе, видеть тебя изредка, когда ты не слишком занят — уже счастье! Любовь — прекрасное занятие, Джон, и я начинаю думать, что овладела им в совершенстве! Будь же здоров, мой родной, не работай слишком много, и если тебе принесет отдохновение уверенность, что каждую минуту твоя Джессика думает о тебе с любовью, то будь в этом уверен, ибо так оно и есть. Сто раз твоя,
Джессика.
P. S. Любопытно, поймешь ли ты меня, если я скажу, что меня мучает совесть?И что я с огромным облегчением получила твою открытку и поняла, что все хорошо? Ты умеешь прощать, и за это я обожаю тебя тоже. (Если все это звучит для тебя бессмыслицей — неважно! Когда-нибудь объясню!)»
«Джон, дорогой!
У меня скверно на душе, и я должна писать тебе, и пусть я знаю, что ты не хочешь слушать, как я люблю тебя, это тебя только бесит, — я все равно должна вновь говорить тебе об этом, потому что это правда, и с этой правдой я живу в адских муках. Я знаю, людям свойственно отворачиваться от неприятного, и ты, без сомнения, стараешься думать как можно меньше о проблеме «Что делать с Джессикой?», однако проблема остается, и мне приходится время от времени обращать на нее твое внимание, так как ты — единственный, кто может мне помочь.Скажу больше: не только может, но и должен, ведь ты отчасти в ответе, что пробудил во мне столь непомерную, поистине чудовищной силы любовь. Мне, разумеется, никогда от нее не излечиться. Но ты обязан чуточку больше помогать мне с нею жить.
Если (что далеко не факт) я хоть отчасти занимаю твое воображение, ты, полагаю, знаешь, что с каждой почтой я жду от тебя письма. Глупость страшная, —
но жду, ничего не могу с собой поделать, это просто сильнее меня. Едва лишь заслышу почтальона, как стрелой лечу вниз. И когда, по обыкновению, ничего мне не приходит, это похоже на своего рода ампутацию. Задумайся об этом, Джон, хотя бы на две секунды! Ты оставляешь меня в неведении почти на целую неделю. Потом шлешь открыткус предложением встретиться через десять дней. Так не годится, милый мой! Неужели ты в самом деле так занят, что не можешь полчасика повидаться со мной на следующей неделе? Я, как тебе известно, теперь веду себя очень хорошо — приходится, ты вышколил меня! Так, может быть, ты все же выкроил бы как-нибудь вечером время встретиться и выпить рюмочку? Мне подошло бы, впрочем, любое время дня и любое место. Тебе достаточно позвонить по телефону. Я теперь почти все время дома.Повидаться с тобой именно сейчас было бы для меня сугубым облегчением, потому что… Интересно, знаешь ли ты почему? Я все гадаю, не сердишься ли ты на меня — особенно после того, как получила твою открытку. Если ты считаешь, что я поступила дурно, ты должен простить меня. А иначе я умру. Прошу тебя, Джон, — давай увидимся на следующей неделе!
Джессика».
«Джон, как до тебя, быть может, уже дошло, я переспала на прошлой неделе с одним человеком. Ты, надо полагать, все об этом знаешь и либо возмущен, либо глубоко презираешь меня. По твоей открытке этого не понять. Она звучит как-то странно. Что ты думаешь обо мне? Я не говорю: «прости меня», потому что не чувствую раскаяния. Ты слишком ясно дал мне понять, что я тебе не нужна — или, вернее, нужна лишь на твоих условиях. Мне полагается любить тебя, но не причинять при этом беспокойства. Да вот, оказывается, и от меня случается беспокойство! И со мной тоже кое-что происходит! Впрочем, по-видимому, мне следует быть благодарной, что ты, по крайней мере, всегда был предельно честен со мой — и я теперь предельно честна с тобою. И, к сожалению для нас обоих, истина состоит в том, что я люблю тебя, тебя одного, — люблю всем своим существом, неизменно, без памяти. Придется тебе мириться с этим. Прошу тебя, сделай так, чтобы мы увиделись завтра.Я позвоню тебе на работу.
Дж.»
Джессика Берд продолжала без устали мерить шагами свою комнату. Три письма, на которые у нее ушла почти вся ночь, лежали на столе. Которое из них послать? В котором сказана правда? В каждом из трех она выразила свои чувства. Но которое окажется более действенным? В глубине души она знала, что ни одно из них действия не возымеет. Любое лишь вызовет у Джона раздражение и ожесточит его против нее. Не встретится он с нею завтра. Возможно, найдет для нее полчаса на следующей неделе, но тогда отложит ту встречу, о которой сказано в его открытке. Едва ли он сердится на нее — она ему просто надоела, и, что бы она ни сделала, чем бы ни попыталась привлечь к себе его внимание, все станет только причиной досады. Это, пожалуй, самое горестное, что дано испытать, когда любви приходит конец, — знать, что для того, кто любил тебя когда-то, ты ныне скучна, назойлива и ничего не значишь. Уж лучше бы, кажется, откровенно ненавидел… Она, конечно, очень несправедлива по отношению к Джону. Джон — совестливый человек, он, несомненно, печется о ее благополучии, и если он назвал такой далекий день для их встречи в открытке,то сделал это из принципа и из чувства долга. Пытался исцелить ее. Но только это так не делается. И исцеления для нее нет.
Изведав явную жгучую ревность, Джессика почувствовала своеобразное облегчение. Красивая женщина, входящая к Джону в парадную дверь, была неоспоримым объектом восприятия, чем-то новым, что послужило пищей совершенно новым мыслям и с новой силой разожгло любовь; и как даже среди мучительных любовных страданий живет известная радость, так этот период ревнивой любви принес с собою нечто бодрящее и даже обнадеживающее. Этот период, однако, хоть он и не совсем миновал, претерпел изменения. На Джессику среди всего прочего, что ее занимало, произвел впечатление тот непреложный факт, что ей не удалось обнаружить в спальне Джона ни одного красноречивого свидетельства: ни шпильки, ни следов косметики или духов, ни противозачаточных средств — ничего. Поскольку Джону едва ли могло прийти в голову, что ей достанет дерзости и изобретательности проникнуть к нему в дом, он вряд ли потрудился бы содержать свою комнату в столь безупречном виде, если бы в ней действительно что-то происходило. Джессику особенно поразило отсутствие малейшего намека на духи. Женщина, которая выглядит как та, которую она видела, непременно должна была душиться. Духами не пахло, и это было замечательно. Но женщина, живая и реальная, — была, и Джессика продолжала бы проводить время, строя о ней догадки, когда бы не погрузилась в пучину ужасающих тревог и волнений из-за того, сколь невероятным образом завершился ее поход в дом к Дьюкейну.
Субтильный мужчина по имени Вилли говорил, что ничего не расскажет Джону, — но можно ли было ему верить? Свойственно ли мужчинам рассказывать о таком друг другу? Разумеется свойственно! Со стороны Вилли было бы лишь естественно сказать ей — притом вполне искренне, — что он будет молчать, а после — все-таки рассказать. Как отнессся бы к этому Джон или — как он к этому отнесся? Что означает его открытка? Как ей поступить? Признаться? Ну а если он не знает? Или не признаваться — но вдруг он знает? Вызовет ли это у него гнев, вызовет ли — о, сладостная мысль! — ревность, решит ли он начисто вычеркнуть ее из своей жизни? Возможно, ее прегрешение станет той последней каплей в чаше его неприязни, что подтолкнет его к решению окончательно с нею порвать. Таков ли смысл его открытки? Затаить в душе злобу, унизить ее отсрочкой свидания, а потом объявить ей, что оно — последнее? Или же он все знает и ему просто безразлично? А может быть, не знает и мало-помалу проникается благодарностью к ней за любовь, готов принять ее и находит отраду в сознании, что она незыблемо присутствует в его жизни?