О смелых и умелых (Избранное)
Шрифт:
Некоторое время мы молча дули на раскаленные картофелины, жевали, сопели, ели. Поставив в печь наш артельный закопченный чайник, я вспомнил, по какой причине попал на наш вечер этот парень с огнеупорным ртом, и, усмехнувшись, спросил:
– Ты бы не про индейцев, не про испанских королей, а лучше бы про свое конфликтное дело рассказал. Откуда сам и почему тебя на бюро вызвали?
– Я из Заболотья.
– Из Заболотья?!
– воскликнули ребята.
– Это там, где какая-то страшная история с комсомольской плотиной?
– Именно. На плотине-то я и пострадал, -
– Постой, погоди, слышь, ребята еще идут, - остановил его заботливый о товариществе Алешка.
Ввалились наши "чумазые" железнодорожники. В руках у каждого по вобле. Эге, значит, всем по половинке достанется.
Прокричав "ура", сплясав в паре с каждым по этому поводу, мы снова расселись по столам и, ожидая закипания чайника, стали слушать рассказ героя.
– Вся Заболотская трагедия произошла на почве моей страстной, нестерпимой любви...
– начал парень и затянулся трубкой.
Потомив нас паузой, он выпустил дым, едучий, как из паровозной трубы.
– Мда, из-за моей неукротимой любви к мировой революции!
– Он вздохнул, развеял дым рукавом и, грустно поникнув рыжим чубом, добавил: Настоящая любовь всегда непонятна и всегда требует жертв.
Мы сидели затаив дыхание, не в силах связать происшествие на станции Заболотье с мировой революцией. Даже Быляга и тот рот разинул.
– Заболотье наше, известно, - самая захолустная станция, хотя есть в ней немало обывателей, есть каменные дома, почта, аптека. Были капиталисты и эксплуататоры, которых мы свергли. А вот библиотеки не было. Вся моя образованность, начитанность - от аптекаря. Работал я еще до революции пробирным мальчиком. Не думайте, только пробирки мыл. Аптекарь в заболотской жизни так запустился, так запьянствовал, что все свои книжки пустил в расход, на заворачиванье пузырьков, бутылок и на обертки для порошков. С болью в сердце рвал я на это дело недочитанные страницы, полные тайн... Отсюда у меня нетерпимость в характере. Есть такая черта.
Хотя работал я в аптеке - не тянуло меня к медицине. Отвратили меня от нее наши медики. Уж если аптекарь был пьяница и свинья, то станционный фельдшер и тем паче. Ни в какие лекарства не верил, лечился не лекарством, а полынью, настоянной на спирту. До революции на ратификате, а после революции на денатурате. И переваривал, ничего. Революцию он воспринял сперва бурно, потому что до революции жизнь нашей станции была одно увяданье. С одного бока степь, а с другого тоже, дальше болота с кочками, а станция - всего сотня домишек, казарма рабочая, а мимо казармы баланда для стока нечисти прорыта прямо в жирное нефтяное болото. Может, оттого и Заболотье пошло. Глины-грязи много, а не только людям - гусям искупаться негде. И ходят у нас по станции не гуси, а какие-то огородные пугала. Так и текла жизнь наша: одно увяданье и никакой красоты. Мимо по рельсам движение. А у нас - ни взад ни вперед.
И фельдшер задумал утопиться. Выпил сперва весь запас спирту, перебил перед смертью склянки-банки, заслонившие его жизнь, плюнул жене на передник и отправился. Подошел к речке
и орет:"Утоплюсь!"
Зашел по колени в грязь, ноги липнут, стремится глубже. А глубже-то и нет!
"Все равно утоплюсь!"
Встал он на четвереньки и голову в грязь утыкает. Но грязь вонючая, нестерпимая. Вынет фельдшер голову, глянет кругом - народ бежит. Наберется духу:
"Утоплюсь, не я буду!"
Заскрипит зубами и опять голову в тину.
Шли рабочие из депо и прекратили это издевательство над человеком ни к чему не способной нашей стихии. Вытащили фельдшера и обмыли под водонапорным краном. С тех пор наш фельдшер веру не только в жизнь, но и в смерть потерял, а на место набитых склянок велел собирать и таскать ему всякие жестянки...
Это было до революции. А после все колесом закрутилось. Вместо гиблого места стало Заболотье рабочим центром, одной из опор мировой революции!
Раньше нашего слесаря из депо по походке знали - все он молчком да бочком идет, грязный, рваный, а теперь - грудь колесом, руки нараспашку. Боевая дружина - на сто человек - станцию три раза от бандитов отстояла, кулацкое восстание усмиряла. Паровоз имени Первого мая отремонтировали сверхурочно. Почувствовали себя пригодными на большие дела. Ребята впереди больших стараются. И не помню точно как, только организовался комсомол, и в ячейке полсотни ребят.
Тут я почувствовал свое призвание быть комсомольцем.
Ни меня, ни фельдшера в больнице не найдешь. Я - на комсомольское собрание, он - на партийное. Я - со спектаклем в деревню, он - на диспут с попами. А в аптеке и в приемном покое у нас - одна его жена и тоже не распоряжается. Вот тут и вышла комбинация: пристегнула фельдшера партия, почему халатное отношение и полное нарушение всей медицины в Заболотье? Человек думал, что отделался, а ему опять про банки-склянки. И кто! Любимая его партия!
Плакал он после спьяну и каялся. Никогда не хотел фельдшером быть. Желал быть профессиональным революционером, и все рвение у него было ехать бить буржуев туда, где они еще водятся.
И я с ним был вполне согласен.
Неужели и ему и мне опять копошиться в аптеке? Я думал: раз революция, то кончено - без аптек и без приемных покоев. А тут наоборот как повалили эти сыпные! Потащили их к нам в покой со всех проходящих поездов. И стали они помирать на полу и на пороге и везде.
Вошь была на полу видима простым глазом.
Фельдшер ходил весь проспиртованный, и я тоже. Только поэтому пронесло. Для успокоения моей нервной системы стал я курить тоже, как фельдшер, трубку.
Тиф кончился. Нас благодарили и дали мне за храбрость вот этот жетон.
Вот, смотри.
– Он показал нам что-то круглое, неразборчивое.
– Я и сам не знаю, что он означает, - что-нибудь по случаю нашего геройства, потому что вдвоем мы осилили весь тиф. Все сиделки разбежались. Вдвоем мы носили покойников и складывали во дворе штабелями. И, чтобы было не так страшно, звали их жмуриками. Глянем в окно - ну как, лежат наши жмурики?
Лежат: не дрова, не раскрадут... Потаскал я их много - даже мускулатурная система развилась.