О тех, кто предал Францию
Шрифт:
В 9 часов офицеры, которые должны были участвовать в первой бомбардировке, встали из-за стола. Остальные продолжали сидеть. Мы выпили еще вина и коньяку. Это настроило меня несколько более оптимистично, чем следовало бы. Я помнил, что мне рассказывали здесь при моем первом посещении. За две недели с начала германского вторжения французская авиация потеряла двадцать пять процентов личного состава. Я слушал рассказы молодых летчиков, которым приходилось спасать свою жизнь. Один пилот чуть нe погиб, так как другой летчик, прыгавший непосредственно перед ним, дернул кольцо своего парашюта слишком рано и парашют раскрылся еще в самолете. Пилот успел отцепить парашют товарища и выпрыгнул сам, когда до земли оставалось не больше тысячи футов. Я думал также об огромных пробоинах, которые я видел в самолетах. Люди, которых летчики называли «корпусом скорой помощи», тут же на аэродроме заделывали эти дыры. «О да, — сказал один авиатор, когда я рассматривал пробоину величиной
«Между прочим, — сказал полковник, — вы лучше оставьте здесь свои заметки на случай, если попадете в плен». Он задумчиво посмотрел на меня и добавил: «Вы носите форму. Смотрите же, держитесь твердо, если окажетесь в их руках». Мы выпили еще коньяку. Генри Тэйлор, сидевший против полковника, пустил в ход все свои познания во французском языке, чтобы опровергнуть аргументы Франсуа против его участия в полете. К моменту, когда было подано кофе, Генри достиг своей цели. Мы пошли обратно в штаб, я надел запасный летный комбинезон полковника, и в полночь, когда возвращалась первая группа самолетов, мы уже ждали своей очереди на посадочной площадке. Возвратившиеся летчики доложили, что они успешно бомбардировали свои объекты, несмотря на плохую видимость.
Мне предстояло лететь с полковником Франсуа. Я присел рядом с ним под крылом самолета и наблюдал, как подвешиваются бомбы. Два человека подтаскивали через поле к самолету стофунтовые бомбы, а четверо других, стоя в яме под самолетом, подвешивали их. Все время вспыхивали сигнальные огни, показывавшие путь возвращавшимся самолетам, и было слышно, как грузовики переезжали с одного конца аэродрома на другой, подавая горючее для заправки вернувшихся машин.
К 12 часам 20 минутам все было готово, и мой парашют был пристегнут. Мне сказали, что если придется прыгать, то я должен считать до десяти, а затем дернуть за кольцо с левой стороны у пояса. Генри также был готов к полету. Его самолет должен был бомбардировать аэродром в Камбрэ. Группа же полковника Франсуа должна была бомбардировать железнодорожный узел возле Бапома, где были сконцентрированы германские войска. Мы влезли в старый «Амио». Ему было семь лет, и его максимальная скорость равнялась 125 милям в час. Мне объяснили, что днем этими машинами, при их скорости, нельзя пользоваться, но зато их выпускают в ночную смену. Я лишний раз отдал должное французской расчетливости, но с невольной завистью посмотрел на новые быстроходные «Амио», которые в эту ночь отправлялись в глубокую разведку над Германией. Для такого пассивного участника, как я, место нашлось лишь в одной из старых машин...
Я устроился на месте второго пилота, вслед за мной влезло три человека команды. Против меня сидел штурман-бомбардир. Полковник взобрался на место пилота как раз надо мной, а радист (он же пулеметчик) занял свое место в хвосте самолета. Штурман предложил мне прикрепить шнур парашюта к специальному крючку над головой, чтобы в случае, если нам придется прыгать, парашют открылся автоматически. Я согласился, но в это время полковник окликнул штурмана, а через несколько мгновений раздалась команда и заревели моторы. Все было затемнено, мелькал только сигнальный огонек, да иногда вспыхивал фонарик штурмана, когда он приводил в порядок свои карты. Машина медленно покатилась по полю, стала в строй, а затем стремительно помчалась по взлетной дорожке. Мы немедленно набрали высоту в б тысяч футов и плавно ушли в ночную тьму. В машине было так же безопасно, как в лондонском автобусе, но менее удобно. Я должен был сидеть выпрямившись, так как объемистый парашют торчал у меня за спиной. В стенках фюзеляжа были окошечки, и вскоре я мог различить внизу серебряные изгибы Марны. Дороги были видны, лишь когда по ним проходили машины, но при свете автомобильных фар они вырисовывались удивительно четко. Примерно после часа полета я увидел справа объятый пламенем Сен-Кантен, а немного севернее пылающий Камбрэ, где я теоретически все еще имел забронированную комнату в гостинице и в этой комнате висела в шкафу моя одежда. Слева также был виден большой пожар. Мне сказали, что это горит Амьен. Я подумал, останется ли что-нибудь от замечательного Амьенского собора, который только чудом уцелел в прошлую войну. Позднее я узнал от пилота, летавшего над Амьеном, что пожары были в пригородах и собор цел и невредим.
На горизонте вспыхивали молнии артиллерийского огня. Не начиналась ли решительная французская контратака, которая, как мне было известно, предполагалась в эту ночь?
Штурман обернулся и крикнул мне, что мы летим над германскими линиями. Я смотрел во все стороны, стараясь увидеть хоть какой-нибудь признак зенитного огня, но повсюду было темно. Мелькала только одна линия огоньков, принадлежавших, по-видимому, какому-то транспорту; но и эти огоньки погасли, когда мы загудели вверху. Радист доложил, что сзади появился германский истребитель, и открыл пулеметный огонь. Мы, однако, ушли от преследования. Как это нам удалось при нашей тихоходности, я до сих пор не могу понять. Может
быть, германский самолет был лишь плодом воображения радиста? Как бы там ни было, я держался за кольцо парашюта и с тревогой думал: «А что, если я потеряю сознание и не дерну в нужный момент за кольцо?» Но вот штурман снова обернулся и крикнул:«Готовлюсь бомбить!»
Он был возбужден, луч его фонарика быстро скользил по карте, и он все время переговаривался с пилотом через специальную резиновую трубку. Он собирался сбросить бомбы в расстоянии пятидесяти ярдов одна от другой. Все было готово. Штурман обернулся ко мне и указал вниз какой-то штукой, похожей на револьвер: это был конец разговорной трубки. Наступил торжественный момент. Бомбы были сброшены. Я изо всех сил вглядывался вниз, но абсолютно ничего не видел. Может быть, мы сбросили неразорвавшиеся бомбы на Брайтон, вместо того чтобы сбросить стофунтовки на скопления германских войск в Бапоме. Может быть, мы убили сорок или пятьдесят мирно спящих людей. С высоты в 5 тысяч футов все казалось удивительно безразличным. Штурман крикнул: «Попал прямо в перекресток. Видали разрывы?» Я утвердительно кивнул головой. Нельзя же было огорчать его после всех оказанных мне любезностей. На обратном пути он указал на Камбрэ, где, по его словам, над аэродромом видны были клубы дыма — результат бомб, сброшенных другой группой самолетов. Я опять кивнул головой. Всего лишь неделю назад я видел, как немцы бомбардировали этот же аэродром в Камбрэ, а французские истребители летели им навстречу.
Я понял, что нужна большая тренировка, чтобы быть хорошим летчиком-наблюдателем при ночных полетах. Немцы усложняли к тому же нашу задачу: чтобы сбить летчика с курса, они устанавливали огни в открытом поле, и сверху казалось, что вы летите над небольшим городком. Но летный состав эскадрильи хорошо знал свою территорию и ни разу не попался на удочку. А если возникали сомнения, летчики сбрасывали осветительные ракеты, изобличавшие эти искусственные городки. На обратном пути мы тоже сбросили ракету, которая осветила всю местность внизу. Дело в том, что в задачу нашего полета входило также и наблюдение за передвижениями противника, так как немцы обычно перебрасывали свои войска под покровом ночи. Однако все было спокойно, и даже наблюдатель не заметил внизу никакого движения.
Когда мы были уже близко от нашего аэродрома, полковник сказал, что сегодня впервые за все время немцы не открыли зенитного огня по эскадрилье. Он предполагал, что немцы узнали о готовящемся контрнаступлении и не хотят обнаруживать местонахождение своих батарей. Когда мы приземлились на аэродроме, я даже пожалел, что полет прошел так гладко.
Полет занял немного больше двух часов. Мы вернулись в половине третьего. Мне страшно хотелось узнать о приключениях Генри Тэйлора над Камбрэ. Он ожидал меня. Но, взглянув на него, я сразу понял, что случилось что-то неладное. Бедный Генри! Его самолет оказался в неисправности и даже не поднимался с площадки.
Мы легли немного вздремнуть. Вставать надо было рано, так как эскадрилья перебиралась на другую базу, милях в пятидесяти от теперешней. Утром, после завтрака, мы пошли на площадку побеседовать с летчиками из отряда пикирующих бомбардировщиков. В начале кампании немцы широко применяли метод бомбардировки с пикирующего полета, но теперь французы пользовались этим методом больше, чем немцы. Летчики говорили, что крупные бомбы замедленного действия, сброшеннные с высоты около 100 футов, причиняют огромные разрушения. Падая на твердый грунт, они, прежде чем взорваться, делают три-четыре гигантских прыжка, покрывая расстояние почти в четверть мили. Если такие бомбы «гонятся» за передвигающимися по дороге войсками, впечатление получается потрясающее.
Я предложил Генри отвезти его в Нанжи; может быть, там ему улыбнется счастье и он будет летать сегодня же ночью. Как назло полил сильный дождь, но мы все же решили ехать и добрались до Нанжи к восьми часам вечера. Мы отправились в ресторан пообедать. Оказалось, что в соседнем доме помещается офицерская столовая, где как раз сейчас обедают летчики нашей эскадрильи. Чтобы напомнить о себе, мы послали туда бутылку коньяку, а затем Генри позвонил по телефону полковнику. Франсуа ответил, что постарается взять его в полет. Но вот пробило уже 10 часов, а о полковнике не было ни слуху, ни духу, и Генри потерял всякую надежду. Мы заказали две бутылки доброго бургундского вина, чтобы развеять его печаль. Когда мы приканчивали вторую бутылку, вошел полковник. Он весело спросил: «Ну как, летим?»
На этот раз я сидел у турели и должен был исполнять обязанности пулеметчика. Мне подробно объяснили, что надо делать. Не знаю, насколько успешно справился бы я со своей задачей, если бы мы встретились с неприятельскими истребителями. Но тогда я чувствовал, что никакие «Мессершмитты» мне не страшны. Мало того, в открытой кабине было даже спокойнее, так как в случае катастрофы оттуда удобнее было прыгать с парашютом. В прошлую ночь я все время сидел и думал: кому подобает прыгать первым и полагаются ли на самолете обычные поклоны и расшаркивания, которые надолго задерживают французов у всякой двери?