О воле в природе
Шрифт:
И такую чепуху серьезно предлагают нашему вниманию через 50 лет после смерти Канта, Но ведь цель здесь заключается в том, чтобы подложить мину под кантовскую философию, и если бы утверждения этих господ соответствовали истине, она в самом деле была бы повергнута одним ударом. К счастью, эти утверждения такого рода, которые заслуживают даже не опровержения, а только презрительного смеха, утверждения, которые выступают не против кантовской философии, а против здравого человеческого рассудка и нападение здесь совершается не на философский догмат, а на априорную истину, которая как таковая и составляет сам рассудок человека и поэтому каждому, кто в своем уме, мгновенно становится столь же очевидной, как 2x2 = 4. Приведите с поля крестьянина, объясните ему суть вопроса, и он вам скажет, что даже если все исчезнет на небе и на Земле, пространство останется, и если приостановятся все изменения на небе и на Земле, время будет продолжаться. Настолько достойным уважения предстает по сравнению с этими немецкими болтунами от философии французский физик Пуийе, который, не интересуясь метафизикой, все–таки включает уже в первую главу своего известного учебника по физике, положенного во Франции в основу официального преподавания, два подробных параграфа — один — de l'espace и другой — du temps011 , — где поясняет, что если бы материя была полностью уничтожена, пространство все–таки осталось бы, и что оно бесконечно, и что если бы все изменения приостановились бы, время продолжало бы идти своим ходом бесконечно. Здесь он не ссылается, как во всех других случаях, на опыт, поскольку опыт в данном случае невозможен, но говорит с аподиктической уверенностью. Ему, физику, чья наука полностью имманентна, т. е. ограничена эмпирически данной реальностью, даже в голову не приходит задать вопрос, откуда он все это знает. Канту это пришло в голову, и именно эта проблема, облеченная им в строгую форму вопроса о возможности априорных синтетических суждений, стала отправным пунктом и краугольным камнем его бессмертных открытий, следовательно, трансцендентальной философии, которая, отвечая на этот и родственные ему вопросы, показывает, как обстоит дело с самой этой эмпирической реальностью012 .
И через семьдесят лет после появления «Критики чистого разума», после того как мир преисполнился ее славой, эти господа осмеливаются преподносить нам такой грубый, давно опровергнутый абсурд, с которым давно покончено, и возвращается к старым грубым положениям. Если бы Кант вернулся и увидел все это бесчинство, он поистине ощутил бы то же, что Моисей, который, сходя с горы Синай, увидел свой народ пляшущим вокруг золотого тельца и в гневе разбил скрижали. Если бы Кант воспринял это
Это состояние одичания и грубости в философии, когда каждый рассуждает, не задумываясь, о вещах, занимавших величайшие умы, является также следствием того, что с помощью профессоров философии наглый, марающий бессмыслицу Гегель мог выпускать свои чудовищные выдумки и в течение тридцати лет считаться в Германии величайшим философом. Вот каждый и думает, что может смело предложить все, что бы ему ни пришло в его глупую голову.
Прежде всего господа от «философского ремесла» помышляют, как было сказано, о том, чтобы предать философию Канта забвению, чтобы вернуться в заплесневевший канал старого догматизма и весело нести вздор на известные излюбленные темы, как будто ничего не произошло и в мире никогда не было ни Канта, ни критической философии. Отсюда и повсюду провозглашаемое в последние годы аффектированное почитание и восхваление Лейбница, которого эти господа охотно приравнивают Канту, даже ставят его выше Канта и смело называют величайшим немецким философом. Между тем по сравнению с Кантом Лейбниц не более чем ничтожно малый огонек. Кант — великий дух, которому человечество обязано незабываемыми истинами, и одной из его заслуг является также то, что он навсегда освободил мир от Лейбница с его вздорными выдумками о предустановленной гармонии, монадах и identitas indiscernibilium013 . Кант ввел в философию серьезность, и я ее сохраняю. Что эти господа мыслят по–иному, легко объяснимо: ведь у Лейбница есть центральная монада и к тому же теодицея, для ее подкрепления! Это именно то, что нужно господам от «философского ремесла»: так можно прожить и прокормиться. От кантовской же «Критики всякой спекулятивной теологии» ведь волосы становятся дыбом. Следовательно, Кант упрямец, которого надо отстранить. Да здравствует Лейбниц! Да здравствует философское ремесло! Да здравствует философия мундира! Эти господа в самом деле думают, будто исходя из своих мелких намерений могут затмить хорошее, принизить великое, утвердить ложное. На время могут, но ненадолго и не безнаказанно. Ведь даже я в конце концов пробился, несмотря на их махинации и их злостное игнорирование моих работ в течение сорока лет, испытывая которое я научился понимать высказывание Шамфора: «En exam–inant la ligue des sots contre les gens d'esprit, on croirait voir une conjuration de valets pour ecarter les maitres»014 .
Кого не любят, тем мало занимаются. Поэтому следствием антипатии к Канту является поразительное незнание его учения, и я подчас встречаюсь с такими свидетельствами этого, что не верю своим глазам. Приведу несколько примеров. Итак, сначала подлинный шедевр, правда, появившийся уже несколько лет тому назад. В книге профессора Михелета015 «Антропология и психология» на с. 444 категорический императив Канта определяется следующим образом: «ты должен, ибо ты можешь». И это не опечатка, так как в его вышедшей три года спустя «Истории развития новейшей немецкой философии» на с. 3 повторяется то же. Следовательно, оставляя в стороне, что он, по–видимому, изучал кантовскую философию по эпиграммам Шиллера, он поставил все на голову, выразил противоположное знаменитому аргументу Канта и показал полное отсутствие хотя бы малейшего представления о том, что хотел сказать Кант этим постулатом свободы на основе своего категорического императива. Мне не известно, чтобы кто–либо из коллег Михелет высказал бы ему свое порицание, — но hanc veniam damus, petimusque vicissim016 . И еще только один совсем недавний случай. Упомянутый выше в примечании рецензент книги Эрстеда, для заглавия которой наше заглавие, к сожалению, послужило крестным отцом, наталкивается в ней на утверждение, что «тела суть наполненные силой пространства»; ему это ново, и не ведая, что перед ним всемирно известный тезис Канта, он видит в нем собственное парадоксальное мнение Эрстеда и смело, упорно и повторно полемизирует с ним в обеих своих разделенных тремя годами рецензиях с помощью аргументов такого рода: «Сила не может наполнить пространство без вещественного, без материи»; и тремя годами позднее: «Сила в пространстве еще не составляет вещь, для того, чтобы сила наполнила пространство, нужно вещество, нужна материя. — Без вещества такое наполнение невозможно. Только сила никогда не даст наполнения. Чтобы она наполнила пространство, должна быть материя». — Браво! Так аргументировал бы и мой сапожник017 . Когда я вижу такого рода specimina eruditionis (образцы эрудиции), меня охватывает сомнение, не оказался ли я несправедлив к человеку, названному мною среди тех, кто пытается подорвать философию Канта; правда, при этом я имел в виду такие его высказывания как: «пространство — лишь отношение пребывания вещей друг подле друга», с. 899, и далее, с. 908: «Пространство есть отношение, в котором вещи находятся между собой, есть пребывание вещей друг подле друга. Это бытие друг подле друга перестает быть понятием, когда прекращается понятие материи». Ведь он мог в конце концов написать все это совершенно простодушно, поскольку «трансцендентальная эстетика» ему столь же неведома, как «Метафизические начала естествознания». Впрочем, это, пожалуй, уж слишком для профессора философии. Но в наши дни надо быть готовым ко всему. Ведь знание критической философии вымерло, невзирая на то, что она представляет собой последнюю подлинную философию и учение, которое произвело революцию и составило эпоху в философствовании, даже в человеческом знании и мышлении вообще. Поскольку ею уничтожены все прежние системы, то теперь, когда знание ее отмерло, философствование происходит большей частью не на основе учений какого–либо из предпочитаемых мыслителей, а представляет собой чистую болтовню на основе обыденного образования и катехизиса. Но, быть может, испуганные мною, профессора вновь обратятся к работам Канта. Хотя Лихтенберг018 говорит: «Полагаю, что в определенном возрасте изучить кантовскую философию столь же невозможно, как научиться ходить по канату».
Я не снизошел бы до того, чтобы перечислять грехи этих грешников, но мне пришлось это сделать, так как в интересах истины я вынужден указать на состояние упадка, в котором через 50 лет после смерти Канта находится немецкая философия вследствие деятельности господ от «философского ремесла», указать, до чего можно дойти, если позволить этим ничтожным, ничего, кроме своих намерений, не ведающим умам воспрепятствовать влиянию великих, озаряющих мир мыслителей. Видя это, я не могу молчать. К данному случаю применимо воззвание Гете:
Ты, мощный, что тебе молчать,
Хоть все не смеют пикнуть;
Кто хочет черта испугать,
Тот должен громко крикнуть019.
Так же думал и д–р Лютер.
Ненависть к Канту, ненависть ко мне, ненависть к истине — все это in majorem Dei gloriam020 одушевляет этих нахлебников философии. Кто не видит, что университетская философия стала антагонистом подлинной и серьезной философии, препятствовать успехам которой ей надлежит. Ибо философия, заслуживающая этого наименования, является чистым служением истине, поэтому высшим стремлением человечества, и в качестве таковой не может быть ремеслом. И меньше всего для ее местопребывания пригодны университеты, где наивысшим считается теологический факультет, где все проблемы, следовательно, уже раз навсегда решены еще до того, как ими займется философия. Со схоластикой, от которой происходит университетская философия, дело обстояло иначе. Она заведомо была ancilla theologiae021 , и там слово соответствовало делу. Нынешняя же университетская философия отрицает, что она играет эту роль, и претендует на самостоятельность исследования: и все–таки она — лишь замаскированная ancilla и так же, как та, предназначена служить теологии. А тем самым университетская философия на словах как будто пособница, в действительности же противница серьезной и искренне проводимой философии. Поэтому я давно* уже сказал, что для философии будет плодотворно, если она перестанет быть университетской наукой; и если тогда я еще считал, что, наряду с логикой, которая необходимо входит в университетское преподавание, можно было бы прочесть также краткий, очень сжатый курс истории философии, то отказаться от этой опрометчивой уступки меня заставило открытие, с которым познакомил нас в Геттингенских научных записках от 1 января 1853, с. 8 Ordinarius loci022 (автор толстых томов по истории философии): «Совершенно очевидно, что учение Канта представляет собой обыкновенный теизм, который дал очень мало или вообще ничего для преобразования распространенных мнений о Боге и его отношении к миру». Если дело обстоит таким образом, то университеты, как я полагаю, нельзя считать подходящим местом и для истории философии. Там неограниченно господствует предвзятое намерение. Впрочем, мне уже давно казалось, что история философии преподносится в университетах в том же духе и с тем же grano salis023 , как сама философия; и понадобился лишь толчок, чтобы это предположение превратилось в уверенность. Поэтому мое пожелание состоит в том, чтобы философия вместе с ее историей была изъята из программы лекций, ибо я хочу быть уверенным в том, что она спасена от надворных советников. Однако при этом в мои намерения отнюдь не входит лишить профессоров философии их полезной деятельности в университетах. Напротив, я хочу, чтобы их подняли в ранге на три почетных ступени выше и перевели на высший факультет в качестве профессоров теологии. В сущности, они уже давно таковы и достаточно долго служили в этом качестве добровольно.
*«Парерги», т. 1, с. 185—187.
Юношам же я со всей искренностью и доброжелательностью советую не тратить время на кафедральную философию, а вместо этого изучать труды Канта, а также мои. В них они найдут нечто серьезное, это я им обещаю, в их головы придет свет и порядок в той мере, в какой они способны их воспринять. Неразумно толпиться вокруг жалкого догорающего ночника, когда вам предлагают сияющие факелы; и тем более не следует гнаться за блуждающими огоньками. И прежде всего, мои жаждущие истины юноши, не слушайте рассказов надворных советников о том, что содержится в «Критике чистого разума», а читайте ее сами. Там вы найдете совсем не то, что считают нужным вам знать. Вообще в наше время уделяют слишком много времени истории философии, ведь она уже по самой своей природе направлена на то, чтобы поставить знание на место мышления; теперь же историей философии занимаются преднамеренно, чтобы свести философию к ее истории. В действительности же совсем не необходимо и даже не очень плодотворно приобретать поверхностное и частичное знание учений всех философов на протяжении двух с половиной тысячелетий, а большего история философии, даже добросовестно изложенная, не дает. С философами знакомятся только по их трудам, а не по искаженному образу их учений, сложившемуся в голове обывателя024 . Но необходимо, чтобы посредством какой–либо философии было упорядочено мышление и вместе с тем обретена способность действительно непредвзято взирать на мир. Нам по времени и по языку наиболее близка философия Канта, и к тому же она такова, что по сравнению с ней все предшествующие ей поверхностны. Поэтому ее, без всякого сомнения, следует предпочесть другим.
Однако я вижу, что сведения об ускользнувшем Каспаре Гаузере уже распространились среди профессоров философии, ибо некоторые уже высказали все, что у них на душе, ядовито и желчно понося меня в разных журналах и прибегая там, где недостает остроумия, ко лжи025 . Но я не жалуюсь, так как причина этого меня радует, а действие забавляет, служа иллюстрацией к стиху Гете:
Шпиц из конюшни все бежит
За нами в увлеченьи.
Но громкий лай его гласит
О нашем лишь движеньи026.
Франкфурт на Майне, август 1854
Я нарушаю семнадцатилетнее молчание027 , чтобы дать тем немногим, которые, опережая время, проявили внимание к моей философии, несколько подтверждений, предоставленных непредвзятыми, незнакомыми с ней эмпириками, чей направленный только на эмпирическое познание путь привел их в своем завершении
к открытию именно того, что установлено моим учением в качестве метафизического начала, из которого вообще только и следует объяснять опыт. Это тем более воодушевляет, что выделяет мою систему из всех ей предшествующих, поскольку во всех них, не исключая даже новейшей системы Канта, сохраняется глубокая пропасть между их результатами и опытом, и многого еще недостает, чтобы они непосредственно дошли до него и соприкоснулись с ним. Тем самым моя метафизика оказывается единственной, имеющей общую точку соприкосновения с физическими науками, точку, до которой они идут навстречу ей, пользуясь собственными средствами, так что они действительно примыкают к ней и с ней совпадают: причем достигается это здесь не тем, что эмпирические науки насильственно приводят в соответствие с метафизикой, и не тем, что метафизика заранее тайно была выведена из них, а затем, как это делает Шеллинг, a priori обнаруживается то, что стало известно a posteriori, но обе стороны сами собой без всякой договоренности встречаются в одной и той же точке. Поэтому моя система не парит, как все предшествующие ей, в воздухе, возвышаясь над реальностью и опытом, а достигает той прочной почвы действительности, где физические науки вновь принимают исследователя.Все чуждые эмпирические подтверждения, которые будут приведены здесь, касаются ядра и главного пункта моего учения, подлинной его метафизики, т. е. следующей парадоксальной основной истины: то, что Кант противополагает в качестве вещи в себе явлению, названному мной более определенно представлением, что он считает совершенно непознаваемым, эта вещь в себе, говорю я, этот субстрат всех явлений и, значит, всей природы есть не что иное, как то непосредственно известное и очень близкое нам, что мы обнаруживаем в глубине нашего Я как волю; следовательно, эта воля отнюдь не неотделима от познания и не есть его результат, как предполагали все предшествующие философы, а в корне отличается от вторичного и более позднего по своему происхождению познания, независима от него, следовательно, может существовать и находить свое выражение и без познания, как это и происходит во всей природе, начиная от животной и далее вниз: эта воля, как единственная вещь в себе, единственно истинно реальное, единственно исконное и метафизическое начало в мире, где все остальное — только явление, т. е. только представление, сообщает каждой вещи, какой бы она ни была, силу, посредством которой она может существовать и действовать; таким образом, не только произвольные действия животных существ, но и органическая деятельность их живого тела, даже его форма и свойства, затем вегетация растений и, наконец, даже в неорганическом царстве кристаллизация и вообще каждая исконная сила, которая открывается в физических и химических явлениях, даже тяжесть — все это само по себе и вне явления, т. е. вне нашего мышления и его представления, совершенно тождественно тому, что мы в себе обнаруживаем как волю, о которой мы имеем самое непосредственное и интимное знание, которое вообще возможно; далее, если отдельные проявления этой воли у познающих, т. е. живых существ приводятся в движение мотивами, то в органической жизни животного и растения они приводятся в движение раздражениями и в неорганической природе, наконец, — причинами в самом тесном смысле слова. Различие касается только явления; напротив, познание и его субстрат, интеллект, представляет собой совершенно отличный от воли, вторичный, сопутствующий только высшим ступеням объективации воли феномен, для самой воли несущественный, зависящий от ее проявления в животном организме и поэтому физический, а не метафизический, как сама воля; отсюда следует, что от отсутствия познания никогда нельзя заключать к отсутствию воли, что воля может быть обнаружена во всех явлениях лишенной познания, как растительной, так и неорганической природы; следовательно, вопреки тому, что до сих пор считали все без исключения, не воля обусловлена познанием, а познание волей.
И эта еще и теперь столь парадоксально звучащая основная истина моего учения получила во всех своих главных пунктах подтверждения эмпирических, всячески избегающих метафизики наук, вынужденных к этому силой истины, подтверждения тем более удивительные, что они идут с этой стороны: причем они становились известны лишь много лет спустя после выхода моей работы, однако совершенно независимо от нее. То, что именно данный основной догмат моего учения получил эти подтверждения, важно в двух отношениях: отчасти потому, что он — главная мысль, обусловливающая все остальные части моей философии; отчасти же потому, что только он может быть подтвержден чуждыми, совершенно независимыми от философии науками. Ибо хотя в своих постоянных занятиях философией в течение прошедших семнадцати лет я получил множество доказательств и для других частей моего учения — этической, эстетической и дианойологической, но все они в силу своей природы переходят с почвы действительности, на которой они возникли, непосредственно в философию; поэтому они не носят характер постороннего свидетельства и, будучи восприняты мною самим, не могут быть столь неопровержимы, недвусмысленны и убедительны, как те подтверждения, которые относятся к собственно метафизике и непосредственно даны ее коррелятом, физикой (в широком смысле слова древних мыслителей). Физика, следовательно, естествознание вообще, должна, следуя своим путем, прийти во всех своих ответвлениях в конце концов к точке, где завершатся ее объяснения: это — область метафизики, которую физика воспринимает как свою границу, выйти за пределы которой она не может; она останавливается на ней и передает свой предмет метафизике. Поэтому Кант справедливо сказал: «Очевидно, что первоисточники действий природы должны быть темой метафизики» ([Мысли] об истинной оценке живых сил, § 51). Следовательно, то недоступное и неведомое физике, на чем ее исследования завершаются, и что впоследствии ее объяснения предполагают как данное, она обычно обозначает словами «сила природы», «сила жизни», «влечение к созиданию» и т. п., которые говорят нам не более, чем х, у, z. Если же в отдельных благоприятных случаях особенно проницательным, и внимательным исследователям в области естествознания удается как бы украдкой бросить взгляд за ограничивающую их знание завесу и не только почувствовать границу как таковую, но и в некоторой степени воспринять ее свойства и даже заглянуть в лежащую по ту сторону область метафизики, а оказавшаяся в столь благоприятном положении физика прямо и решительно определяет исследованную таким образом границу как то, что некая метафизичекая система, в данный момент ей совершенно незнакомая, черпающая свои доводы из совсем иной области, установила истинную сущность и последний принцип всех вещей, которые она, к тому же, признает только явлениями, т. е. представлениями, — тогда эти различные по роду своих занятий исследователи поистине должны чувствовать себя как горнорабочие, которые ведут друг к другу в недрах земли с двух далеко отстоящих точек две штольни и после длительной работы в подземной тьме, где они ориентировались только на компас и ватерпас, наконец, с радостью слышат долгожданные удары молотов с противоположной стороны. Ибо эти исследователи постигают теперь, что они достигли так давно и тщетно желаемой точки соприкосновения между физикой и метафизикой, которые так же не могли прийти в соприкосновение, как небо и Земля, что достигнуто примирение обеих наук и найдена точка их соединения. А философская система, которая приходит к такому триумфу, обретает этим такое сильное и удовлетворяющее внешнее доказательство своей истинности и правильности, что большего и представить себе невозможно. По сравнению с таким подтверждением, которое можно считать арифметической проверкой, признание или непризнание ее в определенный период времени вообще не имеет значения, особенно если принять во внимание, на что распространялось подобное признание и что его получает, — из всего того, что сделано после Канта. На все то, что творилось в Германии в течение последних сорока лет под названием философии, у публики начинают открываться глаза, причем все больше и больше: настало время подведения итогов, и теперь станет очевидно, дали ли бесконечно продолжающиеся после смерти Канта писания и споры какую–либо истину. Это позволяет мне не останавливаться на недостойных предметах, тем более, что о том, что преследует моя цель, более кратко и красноречиво повествует следующий анекдот: Когда во время карнавала Данте затерялся в толпе масок, и герцог Медичи повелел его разыскать, а те, кому это было поручено, усомнились в возможности найти его, поскольку Данте был также в маске, то герцог предложил им задавать каждой похожей на Данте маске вопрос: «Кто познает доброе?». После того как они получили ряд глупых ответов, одна маска наконец ответила: «Тот, кто познает дурное». И по этому ответу они узнали Данте028 . Этим я хочу сказать, что не вижу причины приходить в уныние из–за отсутствия признания моих работ современниками, ибо я одновременно вижу, кому это признание уделено. Об отдельных людях потомство будет судить по их сочинениям, а по тому, как их принимали, — только о том, что представляли собой их современники. На наименование «философии современности», которое кое–кто хотел оспаривать у столь восхитительных адептов гегелевской мистификации, мое учение отнюдь не претендует, оно претендует на наименование философии будущего времени, того времени, которое не станет больше удовлетворяться набором бессмысленных слов, пустыми фразами и игрой параллелизмов, а потребует от философии реального содержания и серьезных открытий и одновременно оградит ее от несправедливого и нелепого требования, чтобы она во всех случаях служила парафразой действующей в стране религии. «Было бы ведь нелепо ожидать от разума разъяснений и в то же время заведомо предписывать ему, на какую сторону он непременно должен стать» (Кант, «Критика чистого разума», [М., 1964], с. 622). — Грустно жить в эпоху такого глубокого упадка, когда подобная сама собой разумеющаяся истина должна быть подкреплена авторитетом великого человека. Вместе с тем смешно, что от посаженной на цепь философии ждут великих открытий, и совсем уж забавно видеть, как ее представители с торжественной серьезностью делают вид, что способны это совершить, хотя каждый заранее знает, в чем длинной речи краткий смысл. Более проницательные обычно распознают скрытую под покровом философии теологию, которая держит речь и на свой лад поучает жаждущего истины ученика; это напоминает известную сцену из произведения великого поэта029 . Но те, чей взор проник еще глубже, утверждают, что под этим покровом скрыта не теология и не философия, а скрывается просто бедолага, который, с торжественной миной и глубокой серьезностью делает вид, что ищет высокую чистую истину, в действительности же просто ищет кусок хлеба для себя и своей будущей молодой семьи, — чего, впрочем, он мог бы достигнуть с меньшими усилиями другим, более почетным способом, — и ради этого готов делать все что угодно, даже а priori дедуцировать, а если надо, — и интеллектуально созерцать даже черта и его бабушку; хотя этот контраст между высокой и мнимой целью и убожеством действительной цели производит в высшей степени комичное впечатление, тем не менее, остается пожелать, чтобы чистая священная почва философии была бы очищена от таких ремесленников, как некогда был очищен от торгашей и менял иерусалимский храм. — Что ж, пусть до наступления этого лучшего времени философская публика расточает свое внимание и участие, так же, как до сих пор. Пусть, как и впредь, наряду с Кантом, этим великим, лишь однажды сотворенным природой духом, озарившим свои собственные глубины, каждый раз обязательно упоминается, как равный ему, Фихте, и ни один голос не воскликнет: 030 ! Пусть и впредь гегелевская философия абсолютной бессмыслицы (3/4 которой составляют пустоту, а 1/4 — безрассудные вымыслы) слывет непостижимой в своей глубине премудростью и никто не предложит использовать в качестве эпиграфа к его сочинениям слова Шекспира: «Such stuff as madmen tongue and brain not»031 , а в виде виньетки — каракатицу, образующую вокруг себя чернильное облако, чтобы никто не мог ее разглядеть, с надписью: mea caligine tutus032 . Пусть, как и до сих пор, каждый день приносит для использования в университетах новые системы, составленные из одних слов и фраз и написанные на ученом жаргоне, на котором можно целыми днями говорить, ничего не сказав, и пусть этой радости никогда не препятствует арабская поговорка: «Шум мельницы я слышу, но не вижу муки». — Ибо все это соответствует времени и должно идти своим ходом; ведь в каждый период времени есть нечто, аналогичное этому; с большим или меньшим шумом оно занимает современников, а затем настолько забывается и настолько бесследно исчезает, что следующее поколение не может даже сказать, что это было. Истина может ждать, перед ней долгая жизнь. Подлинное и серьезно задуманное всегда медленно идет своим путем и едва ли не чудом достигает своей цели, ибо его появление, как правило, встречают холодно, даже недоброжелательно по той же причине, по которой и впоследствии, когда оно достигает полного признания потомства, неизмеримое большинство людей отдают ему должное, только считаясь с авторитетами, чтобы не скомпрометировать себя, между тем как число подлинных ценителей остается почти столь же малым, как вначале. Все–таки эти немногие способны заставить уважать истину, ибо они и сами пользуются уважением. Они передают ее на протяжении веков из рук в руки над головами неспособной к пониманию толпы. Таково трудное существование лучшей части человеческого наследия. — Но если бы истина для того, чтобы быть истинной, должна была бы просить об этом тех, кого интересует совсем другое, то в ее назначении можно было бы отчаяться, тогда ей часто следовало бы вспоминать слова ведьмы: «fair is foul, and foul is fair»033 . Однако, к счастью, дело обстоит не так; истина не зависит от чьей–либо благосклонности или неблагосклонности и не нуждается в разрешении; она независима, время — ее союзник, сила ее неодолима, жизнь ее нерушима.