ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе)
Шрифт:
Но облечь философское настроение в плоть разнообразных эмоций — это значит только еще дать своему идейному замыслу поэтическую одежду. Боттичелли — живописец, и эмоции свои он вкладывает в образы, фигуры такой одухотворенной грации, такой чистой и легкой красоты, что перед ними действительно переживаешь нечто сверхземное, чувствуешь себя поднятым в какую–то особенную надзвездную страну, где живут, любят друг друга и тоскуют великой тоской существа человекоподобные, но бесконечно более духовные, чем люди грешной земли.
Момент, изображенный художником, — трагичен. Действие происходит на небесах, где сводятся конечные итоги земных судеб. Христос отстрадал, он завершил свою искупительную миссию; но для матери на небесах он навеки остается обожаемым младенцем. И этот божественный младенец, воскресший в вечность, в славу и в могущество, одел свою несчастную мать в царские одежды, посадил
Ангелы дали приснодеве великолепный пергамент, на котором написаны слова гимна: «Величит душа моя о господе» («Magnificat»); последнее слово радостного величания должна начертать своей рукой страдалица мать, в данном случае мать всех замученных и убитых героев, в конечном счете — мать всех злополучных людей земли. Она напишет. Она не протестует громко из любви к своему младенцу, который так грустно поднял к ней свои глаза. Но душа ее вовсе не «величит», и дух ее вовсе не «радуется». Становится страшно чуткому зрителю, вдумавшемуся в это лицо с опущенными губами, с почти закрытыми глазами.
Иван Карамазов не хотел «рявкнуть богу осанну». Он предпочитал почтительнейше вернуть билет [в рай]. То же, но в глубокой, сосредоточенной, благородной красоте заявляет в своей картине и Боттичелли. Мадонна не хочет сказать христианскому истолкованию зла в мире свое «да».
Но скорбь, которая доходит в этом произведении до патологической остроты, смягчается почти до полного искупления ее — красотою формы.
Одно из самых чудесных чудес искусства — это способность его, оставляя печаль печальной и муку мучительной, в то же время доставлять наслаждение человеческому духу, подъемля печаль и муку в область всеисцеляющей красоты.
Боттичелли не удовлетворился жизненной мудростью Великолепного Лоренцо. В лагере Савонаролы почерпнул он коренной пессимизм по отношению к радостям жизни. Но то решение вопроса, в котором находил утешение сам фра Джироламо, его не удовлетворяло. Утешения для себя он мог искать только в области чистой красоты формы. На ступени трона Гармонии клал свою скорбную молитву Боттичелли, к ее ногам принес он свои трагические недоумения. Она не разрешила их, но коснулась прекрасной рукой его горячего чела и израненного сердца и дала ему часы блаженства, часы золотого сна, наслаждения сладко опьяняющим экстазом творчества.
12. Бронзы Помпеи и Геркуланума
Ужас, пережитый в Сицилии и Калабрии и столь ярко описанный Горьким, делает более понятным тот давний ужас, который обрушился на окрестности Везувия в 79 году н. э.
«Было семь часов утра, — рассказывает Плиний Младший, — но не появлялось ни малейших признаков дневного света. Дома тряслись с такой силой, что, казалось, и самые прочные не выдержат. Мы вынуждены были покинуть виллу. Со всех сторон стремилась толпа, охваченная ужасом. В темноте люди сталкивались и падали. Волны моря отходили от берега, оставляя на суше рыбу. Все небо было покрыто необъятной черной тучей, извергавшей молнии. Вдруг эта туча с быстротою пала на землю и покрыла остров Капри и Мизенский мыс. Моя мать, которая была стара и очень толста, отказалась идти дальше и стала умолять меня покинуть ее здесь и искать спасения самому, пока еще не поздно. Но я решительно отказался бежать без нее и, схватив за руку, увлекал ее силой. Между тем пепел падал на нас густым дождем. При слабом свете мы покинули большую дорогу, боясь быть раздавленными обрушивающимися зданиями. Чем дальше мы шли, тем гуще становилась тьма. Все звуки покрыли собою крики женщин и детей. Некоторые молились богам, другие с воплями просили себе смерти: все думали, что это последняя ночь и что мир перестанет существовать».
При входе в Помпею вы получаете угнетающее впечатление в небольшой зале ее музея: засыпанные пеплом люди постепенно разрушились в течение десятков столетий — образовались пустоты, как бы формы, заключавшие в себе
одни кости; догадались, попадая на такие пустоты, заполнять их гипсом и, таким образом, получили прочные слепки погибших людей. Лишь один из них спит себе спокойно, так сонным застала его смерть: остальные, женщины и мужчины, дети и рослые гладиаторы всей своей позой показывают высшую меру предсмертного страдания.Так же точно и в виде финала Помпея дарит вас страшным последним взглядом, который долго не забудешь. Вы всходите на небольшую башенку на пригорке и оттуда видите весь раскопанный город. И какая–то холодная рука сжимает вам сердце. Город — весь бледно–пепельный, линии отдельных разрушенных домов еле намечаются; весь вид какой–то необычайно хрупкий, мертвенно нежный; кажется, что достаточно сильного дуновения ветра — и этот город из пыли и праха развеется без следа. Ни малейшей зелени, и самое солнце как–то не льнет к городу, почти две тысячи лет пролежавшему в объятиях земли, смерти и забвения. Изглоданный и засохший труп города.
Но пока вы ходите по узким улицам Помпеи, вы, напротив, ощущаете какую–то невыразимую бодрость и тонкое, ни с чем не сравнимое наслаждение. Любопытство гонит вас из одного уголка в другой, и всюду вы находите занимательное и странное. Несмотря на то, что вы окружены развалинами, вы не чувствуете вокруг себя торжества смерти; напротив, жизнь, жизнь улыбающаяся глядит на вас из–за каждой колонны, с каждого изящного двора, из печей и жерновов булочников, ютится в глубоких колеях, проложенных в каменной мостовой колесами римских повозок. И это потому прилив жизни чувствуете вы, во всем существе своем, что перед вами с поражающей наглядностью развертывается целая культура. Уж конечно, никакое археологическое исследование, как бы хорошо ни было оно иллюстрировано, никакой исторический роман не может сравниться с двух-, трехчасовой прогулкой по Помпее.
И какая культура!
Помпея не принадлежала к числу первоклассных городов, она не была также по примеру Геркуланума городом богатых вилл римской знати: это был довольно большой коммерческий центр, знать которого состояла из зажиточных купцов. Кроме того, Помпея жила светом, заемным от Рима, который сам в культурном отношении, в отношении самого искусства жить, был лишь довольно варварской копией с царицы прекрасного— Эллады. И тем не менее, какая стихия изящества и тончайшего комфорта обнимает вас здесь! Мысленно восстановляя перед собою форум во всем его былом великолепии, вы просто пьянеете от этих дивно чистых линий, от этой неподражаемо стройной гармонии, этой ясности форм. И средняя зала — двор каждого мало–мальски богатого дома — представляет собою настоящий шедевр со своими изящными фонтанами в глубине, своей легкой, сдержанно и весело раскрашенной колоннадой, своими игривыми фресками, своим имплювиумом [94] , в котором всегда была свежая вода и над которым всегда синело через широкое отверстие южное небо. Здесь, над водою, в центре жилища, ставили на невысоком пьедестале небольшую бронзовую статуэтку, всегда работу исключительных художественных достоинств, всегда освежающего, оптимистического настроения, чтобы веселие и мир распространялись по жилищу от артистического шедевра, плода ясного духа и веселого отношения к жизни.
94
Имплювиум — часть атрия в древнеримском жилище, углубленная и часто в виде бассейна часть пола; в более позднее время имплювиум снаб жался желобами для стока в него воды, украшался деревьями и статуями, превращаясь в маленький сад.
Целая серия таких бронз осталась до нас и находится в Неаполитанском музее. Если прибавить к ним изумительные бронзы, найденные в Геркулануме, то ясно, что музей этот обладает самой великолепной коллекцией античных бронз в мире.
Рассматривая наиболее замечательные статуэтки из тех, что служили украшениями внутренних дворов богатых домов Помпси, приходишь к заключению, что люди того времени не предъявляли высоких требований к идейному содержанию произведений искусства. Прошло то время, когда такие великаны, как Мирон и Фидий, усилием своего гения воплощали в мрамор «наиболее бессмертных богов изо всех, каким поклонялись когда–либо люди», как выразился Кардуччи. Каждая фигура этих великих мастеров ставила перед человечеством почти недостижимый по своему великолепию и в то же время насквозь человечный идеал биологического развития в самом широком смысле слова. Если с внешней стороны эта скульптура была бого–изображением, то по внутреннему культурному своему значению она отвечала самой гордой человекобожсской мысли: человек — вот бог!