Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Всё тут чужое. Непривычное. И так непохоже на родину. И воздух, и вода, и странные меловые горы — «на ты, на вы, на ваше высочество», говорил о них дед, — стоят в строю на той стороне реки, облачённые в зеленоватые мундиры, и эти темные кусты, и густой запах сена, и даже люди — всё, всё отторгает и взгляд, и сердце. Особенно люди…

Когда бродил вчера по хутору, все они алчно, показалось, смотрели на нейлоновую сумку, на башмаки из свиной кожи, на куртку из хлопка. Какая тут откровенная бедность, и какая непонятная, прямо воинствующая зависть к вещам. И как радовались родственники нехитрым дешевым подаркам!.. А в «клубе», обшарпанном, с заплеванным полом здании, переделанном из бывшей церкви — в ней деда крестили! — подошли трое парней уголовного вида и, не скрывая ненависти (совершенно беспричинной!), бросая исподлобья презрительные взгляды, спросили:

— Ты откуда, фрайерок, такой прикинутый? В натуре, что ль, с Аргентины?

Это

было возмутительно — ведь никто не знакомил! Молча отошел от них. Ухмыльнулся: тоже мне — носители языка… Настроение однако было испорчено окончательно. Разве о таком рассказывал дед Игнат? В его воспоминаниях казаки выглядели рыцарями, а тут…

Ах, дедушка, дедушка, бедняга, так и не увидел родины — и хорошо, что не увидел, он бы содрогнулся от такого… А как, помнится, засуетился, засобирался, когда неожиданно подвалила высокая, чуть ли не генеральская пенсия от какой-то эмигрантской общественной организации, пожелавшей остаться неизвестной. Но начались новые непонятные, хотя и радостные, события, и поездку пришлось отложить. Отцу ни с того ни с сего (опять же «вдруг») предложили головокружительное повышение в Буэнос-Айресе. Продав коз и раздарив соседям убогую мебелишку, всей семьей перебрались в столицу, в неплохой район.

И отец, и дед не могли взять в толк, отчего вдруг такая везуха? Оставалось лишь чесать в затылках. А мальчик не переставал твердить:

— Это мой друг Ади помог. Это он. Я знаю. Взрослые лишь переглядывались…

В привилегированной школе, среди учеников, на этот раз чистеньких и чопорных, мальчик снова почувствовал себя белой вороной. Только теперь — с обратным знаком… К учению охладел уже с первых дней. Страстно желал поскорее вырасти и поскорее закончить учебу. Когда освоил четыре правила арифметики, часами подсчитывал, сколько месяцев, недель, сколько дней осталось до выпуска и сколько еще предстояло высидеть уроков. Ого-го-го! Получались колоссальные цифры! И, сам того не желая, в арифметике сделался одним из первых учеников.

Клялся самому себе, что когда вырастет и женится и если будет сын, постарается, чтобы никто никогда ничему его не учил, пусть растет беспечным и счастливым, каким не дали вырасти ему — родители, а им — деды с бабушками, ну а тем не позволил, выходит, сам Бог…

А еще лелеялась мечта: хотелось вырваться в Ла-Плата, на берег океана, на простор, соленый и ветренный, встретиться с ребятами — всех бы простил — всем подал бы руку и каждому был бы рад, даже дурачку Педро, для каждого нашлось бы доброе слово, а если уж совсем повезет и туда на черной машине приедет дядя Ади, пусть даже с накладной бородой, да чтобы еще и поговорить с ним удалось (рассказал бы ему всё-всё), он один способен понять, только он, даже дед не понимает родного внука, учись, твердит как попугай, а то вырастешь неуком, — о-о, это было бы… Но желать чего-либо, даже очень страстно, мало, надо еще иметь возможность осуществить желаемое; увы, вещи эти редко совмещаются. Мальчика никуда надолго не отпускали, денег на билет у него не было, да и не знал, честно говоря, в какую сторону ехать. Со временем желание это — ехать — притупилось, а потом и вовсе стало казаться блажью. И лишь иногда, когда накатывало что-то тревожно-загадочное, и сердце трепетало от волнующих воспоминаний, и приходил на память Ади, милый дядя Ади, его голос, его взгляд, немного сумасшедший, и мальчик рвался ехать, хотелось куда-то бежать, лететь, но — заходил дед, спрашивал, выучил ли уроки, и желание это — ехать — опять отодвигалось сиюминутностью.

Чем старше становился, тем всё реже и слабее «накатывало» , а скоро и вовсе все эти воспоминания и мечты стали казаться просто детскими грезами. Просто снами. Вот бывает же такое…

VII

В отличие от животных человеку свойственно дважды спотыкаться на том же камне… Когда исполнилось шестнадцать (дед Игнат и бабушка к тому времени уже успокоились на православном запущенном кладбище), попалась книга воспоминаний некоего Вилли Иоханмейера. В книге было много подробностей о том, что уже где-то слышал (а может смутно помнил), например, о несчастном пьянице Дитрихе, сочинителе нацистских стихов, о Реме, пострадавшем от излишней искренности, о хитром и преданном Йозефе, о хитром и подлом Мартине, о лишенном воображении Генрихе (тоже предателе), о пошедшей на смерть Еве, которую возлюбленный принес в жертву… Были в той книге не только пейзажи Баварских Альп, в окрестностях виллы «Орлиное гнездо», — было там кое-что и о ритуале посвящения в тайный орден, который основал неулыбчивый Генрих. (Кандидата измеряли вдоль и поперек, убеждались, что все параметры соответствуют стандартам арийца, установленным, кстати, Йозефом; особое внимание уделяли черепу: определенная высота, посадка, форма; после чего кандидата долго выдерживали в неведении; наконец назначался срок; приводили ночью в темное помещение и оставляли одного в пустой комнате; проходил томительный час; другой; третий; когда оставался шаг до истерики,

парня переодевали, таинственным шепотом нагнетая еще большее волнение, завязывали глаза и вводили в глухое, совершенно непроницаемое помещение; с завязанными глазами он слушал, лязгая зубами, приветствие Великого Мастера; после чего маска снималась, и посвященный видел при свете факелов членов ложи, в черном, в рогатых шлемах, с мечами и шпагами; играла торжественная музыка, чаще всего Бетховен, металлический и строгий, и новому члену ордена подносился кубок с горящим спиртом, который он должен был осушить; при этом раздельно и четко говорилось, что нарушение клятвы карается, как правило, одним наказанием — смертью…). «Это проявление примитивного стадного инстинкта германских язычников из бесконечных северных лесов, по которому грубая сила не только средство, но и суть жизни, — говорилось в предисловии к воспоминаниям. — Это примитивный расовый инстинкт „Земли и крови“, который нацисты пробудили в германской душе с большим успехом, чем кто-либо еще, показывает, что влияние христианства и западной цивилизации на германскую жизнь было третьестепенным…»

Жутковатое, завораживающее было чтение.

Нашлось в той книге кое-что и о загадочном копье Лонгина. Но о нем говорилось как-то вскользь, мимоходом, словно автору противно было даже писать об этом, его, язычника, как будто корежило при одном упоминании о святой христианской реликвии. Но больше всего поразило, когда автор, бывший когда-то первым адъютантом империи, стал рассказывать о бункере (где и что в нем находилось), о полусожженных трупах (несчастной Евы и известного вегетарианца, в желудке которого была обнаружена мясная пища и чьи зубы оказались с чужими пломбами), а еще о подземном ходе под канцелярией, который выводил на Геринг-штрассе, а оттуда уже рукой подать до реки Хавель, где могли сесть — и они садились! — гидросамолеты…

Когда всё это было прочитано — в ночной тишине, где размеренный шум города казался его дыханием, — странная, страшная и одновременно восторженно-радостная догадка поразила, ударив с ног до головы, словно электрическим разрядом. Ни-че-го се-бе!.. Появилось полузабытое желание: ехать! ехать! И уже не смог усидеть на месте, и лишь только воздух из сиреневого сделался розовым, сорвался — и на поезд, и торопил, торопил колеса всю дорогу — скорее! скорее! — и через два часа уже был на том пустынном берегу, где пас когда-то коз.

Ничто там не изменилось. Козы, несмотря на рань, уже скакали по валунам. За ними следом ходили заспанные чумазые мальчишки. Все они были краснолицые, черноволосые… И один беленький — особняком.

Ты бесцельно бродил вдоль моря. День распалялся. Солнце затопляло весь мир, насколько хватало глаз; оно смотрело не мигая, и от этого всё кругом выцветало, блекло; и казалось, даже время освободилось от мгновений, слившись в монолит; застыли птицы на лету, будто увязнув в янтаре; каждый цвет стал говорить о себе — звуком. Вот синий плеск моря, а то — зеленый шорох вербен, словно слепцы ищут среди ветвей дорогу, там красновато потрескивают, похрюкивают распаренные гранитные боровы, от зноя еще более самодовольные. А это что за серая какофония? Ах, да это же птицы-печники ссорятся из-за гнезда. Всё тут по-старому…

На красных валунах просидел до самой до багровой вечерней зари. Грыз початок вареного маиса и смотрел, как на северо-западе воронка солнца ввинчивается в выпуклый бок океана; оно тонуло, солнце, в полыхающей воде, похожей на зажженный спирт, именно там, куда так любил смотреть дядя Ади, — то место кипело алыми чайками… В сумерки пошел в барак, где когда-то родился. Жизнь там влачилась своим чередом: мужчины играли на веранде в лото и домино, женщины стирали серое белье, дети копошились в пыли; вокруг желтых электрических плодов роились мелкие мошки. Никто не угадал тебя — в белоснежных штанах и панаме.

И лишь когда уходил, встретил дурачка Педро; тот обрадованно заорал:

— О-о, Александр! Как ты вырос! Ну-ка дай-ка шляпу поносить!

Прихватив поля шляпы, ты постарался поскорее уйти.

На тот берег приезжал еще три раза. И всё бестолку. Но вот однажды, когда уже потерял надежду, наконец-то повезло. Черную машину увидел еще издали. А на берегу — дядю Ади и перед ним мольберт. Он сидел в кресле, раскинув вялые руки; в левой была зажата испачканная краской кисть. О Боже — совсем развалина! Поодаль — пара белобрысых мордоворотов. Ты подошел. Поприветствовал. На полуслове голос дрогнул и сел. Охранники отбросили свои сигареты и подобрались.

— Здравствуйте, дядя Ади! — повторил, откашлявшись.

Он смотрел на тебя из глубины кресла белёсыми выцветшими усталыми глазами — они были как у собаки, — в них не отражалось ничего, ни-че-ro, кроме страха. На мольберте синел эскиз с морем, стоящим горой, с ярко-красным камнем и серым козлом на нем; краска давно высохла, кажется, даже потрескалась.

— Я — Алекс! Помните? Маленький Алекс, который стерег тут коз. Вы называли меня «козликом», — подставил ко лбу пальцы.

Старик, похоже, испугался этого жеста, — замахал руками.

Поделиться с друзьями: