Оберег
Шрифт:
Много с тех пор прошло времени. Не видел с тех пор ни странного заказчика, ни Ларденко, никого. Гитару восстановил еще раз. Правда, пришлось целиком заменить верхнюю деку — ну да я нашел отличную резонансную ель от старого пианино «Десна», гораздо лучше прежней. Звук у новой гитары стал другой, ведь я и пружин оставил всего семь штук — звук стал яркий, высокий, нежный. Будто после Шаляпина вдруг Собинов запел… Играю на ней, наслаждаюсь. Фосфорные спиритические знаки выжег каленым железом и счистил острой циклей. Оставил лишь слова «НЕТ» и «ДА» — с каждой стороны от продольного «уса». Хотел написать по кругу что-нибудь вроде: «Веселая и грустная, всегда ты хороша, как песня наша русская, как русская душа», — но показалось, что всё не вместится, уж очень длинно. Вместо этого вписал по два слова с каждой стороны «уса»: «Пусть богатства НЕТ, — получилось, — ДА душа поет». Нанес это как девиз всей своей жизни. На том стоял и стою.
ДОПРОС ОЛИГАРХА
СВАДЬБА НА ЗАРЕЧНОЙ УЛИЦЕ
На Заречной улице свадьба поет и пляшет. Стол стоит в саду, под цветущими яблонями, бело-розовые лепестки медленно опадают, облетают плавно с яблонь на цветастую) скатерть, на всевозможные кушанья и закуски. Над горлышками винных бутылок вьются шмели и осы. Играет тихая музыка, которая, кажется, колышет золотисто-портвейный, озоновый, майский воздух. Молодые красивы и свежи: он — в темно-синей тройке, она — в воздушном белом платье; он — по моде коротко стрижен, у нее — чистый ровный пробор в волнистых черных волосах, и сбоку алеет бархатистая роза.
Такой же чистый ровный пробор в волнистых черных волосах, но только побитых сединой, я видел две недели назад. Человек, как и положено, стоял на коленях, лицом к серой, грубо оштукатуренной стене. В стороне толпились Елисеич, новый шеф Петр Никанорыч, конвоир и врач. Елисеич стал читать приговор. Я вынул из кобуры «макара», приготовился… Стоящий на коленях достал вдруг из-за щеки обручальное золотое кольцо, на котором блеснуло солнце.
Солнце золотит шампанское в фужерах, народ кричит «горько!», жених нежно обнимает невесту и целует в пухлые пунцовые губы. «Ух, и хороша невеста! — шумно выдыхает при этом лысый сморщенный старичок, сидящий рядом со мной, к которому все обращаются „дед Ромка“. — Прямо-таки бутон. Розан пышный!» На него шикают соседи, но дед не унимается. Он говорлив, болтлив, но не дурак, а скорее философ. Слушать его интересно. Он говорит, что в жизни торжествует ничтожество, правит бал посредственность, поэтому будьте прохожими, меньше разочаруетесь и потеряете. Он чем-то напоминает нашего бывшего шефа, того, который десять лет назад вызвал меня к себе.
К тому времени, когда шеф вызвал меня к себе, работа мне уже разонравилась, я думал об уходе, поэтому мне было все равно, зачем вызывают. Зайдя, увидел на столе у шефа свое «личное дело», которое он поспешно прикрыл какой-то папкой и хитровато спросил меня с порога: «Ну, как живешь? Бога боишься?» — и после чего стал оживленно и довольно непринужденно болтать. Обо всём на свете! Слушать его было одно удовольствие. Никогда не думал, что наш шеф может быть таким занятным собеседником. Он говорил, что на свете обречены все, и мы тоже, но это-то как раз и заставляет человека оставаться человеком; и что мудрец всегда думает о смерти, ибо она близка, у каждого, можно сказать, за спиной стоит; и что уход из жизни так же важен, как и сама жизнь, если не важней. И даже о женщинах запомнилось его высказывание: что есть ужас, какие дуры и прелесть, какие дурочки. Интересно было с ним общаться. Часы пролетели — одной минутой, и только под конец беседы он сказал, что недавно умер Солодарь — увы, в природе нет милосердия, даже к праведникам! — тот, который, вспомнилось мне, никогда, кажется, не бывал трезвым. (Но, странное дело, начальство смотрело на эту его особенность почему-то сквозь пальцы. Теперь понятно — почему…) Мне было предложено занять его место. После часа раздумий, хождений в коридоре, — я согласился. Тут же получил черную маску, «макара» и несколько обойм патронов. Приступать к исполнению новых обязанностей нужно было уже в тот же день, через пару часов.
Часа два уже передо мной сидит незнакомый мужчина с синим раздвоенным подбородком. Мы переглядываемся, явно симпатизируя друг другу. Он вызывающе-коротко стрижен, в голубой шелковой рубахе и в светло-коричневой куртке. Точно такая же куртка на мне — только у меня фасон чуть-чуть другой и ткань несколько темнее. И, похоже, что он, так же как и я, тоже здесь случайный гость. Он сидит наособицу, ни с кем не заводя разговор. Обменявшись двумя-тремя фразами, мы сразу же перешли на «ты», хотя еще и не познакомились. Есть в нем что-то мне симпатичное — он нравится мне именно тем, чем не понравился бы многим; в косых взглядах, которые он невзначай бросает на людей, сквозит что-то как будто знакомое, в последнее время часто встречаемое среди той публики, с которой приходится иметь дело по долгу службы. Сидящий справа дед Ромка, который увлеченно занимается с помощью пальцев жаренными в сметане карасями, «мастерами пахнуть», как он сам про них выразился, вдруг отрывается от своего нехитрого занятия и бросает, что он тут, дескать, знает всех, ну, или догадывается, кто кому и кем приходится, и со стороны невесты, и со стороны жениха, — кроме вас двоих, ребятки, — и переводит пристальный, совершенно трезвый взгляд с меня на моего визави. Тот сразу же парирует: «А мы из секретных служб, дед! Видишь, и куртки у нас одинаковые. Спецодежда! — и добавляет приглушенно: — Со стороны невестиного отца мы…» Дед кивает головой, тянет понимающе — а-а-а! знавал, знавал, дескать, Колюшка, как же, еще с тех пор, как он под стол пешком ходил, — и вдруг оживляется, и шепчет доверительно, что и сам, мол, тоже в свое время срок тянул, давненько, еще во времена Берии. Говорит, что был на зоне плотником, хорошо жил, хлеб всегда водился. Рядом находился женский барак, и они, плотники, туда имели доступ. Так там за пайку черняшки любую бабу можно было отхватить. И был неписанный закон: пока управляешься с нею, она должна пайку съесть. Если не успевает — остаток пайки у нее забирался. Так у них в бригаде был один жлоб — он, прежде чем идти на женскую зону, понижает старик голос совсем до шепота, кинет, бывало, пайку в снег, чтоб как следует промерзла, — на троих баб хватало. Но боженька его наказал: в причинное место попала щепка, получилось нагноение, и в больнице тюремные коновалы отхватили по самое не балуй… Вот так-то вот! Сидящая рядом пожилая женщина морщит нос и отодвигается. Дед хмыкает, кивает на соседку, бормочет: «Подруга дней моих суровых, суровая подруга дней моих…» — совсем как бывший мой шеф, и, говоря, странно как-то дергает шеей, словно бы освобождаясь от жесткого и тугого казенного воротника.
Точно так же потягивал в сторону шеей мой первый «кент», когда его ввели в кандей, коридор молчания. Это был пожилой, изможденный человек. Пока врач освидетельствовал его, мерил давление, заглядывал в рот, проверял вены на запястьях, не «сыграл» ли тот «на скрипке» — «кент» должен быть обязательно здоров! — я пристально рассматривал его. Он был похож то ли на сельского учителя, то ли на колхозного счетовода. Угрюмо молчал. Не плакал, не кричал, не метался. Видно, был в глубоком шоке. Когда врач написал в протоколе «здоров», а на лбу обреченного нарисовал зеленкой цифру «9», моего первого «кента» подвели к стене, поставили на колени, лицом к серой штукатурке. Он покорно ждал, склонив голову, пока Елисеич шелестел бумагами, а потом читал приговор. Я не помнил себя. Рукоять пистолета взмокла в ладони и скользила. Наконец Елисеич кончил читать, все вздохнули. Даже конвоир. Вздохнул и обреченный тоже. Все повернулись ко мне. Я понял, что наступила моя очередь. Подошел. Рука дрожала. По спине струился пот. В глазах плясали мушки. Не целясь, выстрелил в стриженый, костистый затылок. На стенку брызнули мозги и кровь.
Конвойный ахнул и стал громко икать. Человек неестественно выгнулся и кулём свалился на бетонный пол. В глазах застыл немой вопрос. Я наклонился. Входное
отверстие было маленьким, неприметным, а выходное чуть ли не с кулак. Мне сделалось не по себе. Прислонился к стенке. Врач раскрыл саквояж, дал мне валидола. «Привыкнешь!» — сказал равнодушно этот дуборез. После чего он освидетельствовал «жмура», констатировал смерть и, подписав протокол, все они удалились «спрыснуть» это дело — по такому случаю в кабинете шефа всегда накрывали стол. Звали и меня, но я отказался. Меня мутило. Сняв черную маску, я еще долго стоял перед стеной, смотрел на безжизненное тело. Ребята из охраны спешно замывали стену, испуганно косясь в мою сторону, другие неловко укладывали труп на жмуронос. Вот уложили, понесли, почему-то боком, и мне вдруг показалось, что покойник меня окликнул. Я вздрогнул, и неожиданно вспомнил, что даже фронтовики всю жизнь помнят своего первого убитого врага. Во рту было горько от желчи…Гости пьют сладкое вино и кричат «горько!», встают, выходят плясать, курят, обнимаются, на каждом конце стола идут свои оживленные разговоры, о молодых как бы и забыли, и я уже подумываю: а не пора ли выполнить свою миссию? Нет, рано, гости еще не достаточно пьяны, чтоб не заметить, еще не дошли, как говорится, до известной кондиции. Подождем… Вдруг все разом умолкают, и в наступившей тишине слышится голос беленького мальчика, сидящего между родителями: «А вчера мы с папой нашу маму изнасиловали: я руки держал, а папа целовал». Народ улыбается и опять начинает шуметь. Мать шикает на сына и краснеет. А мы после этого знакомимся с моим визави. Он называется Юрком. Судя по его рукам, человек он профессии нерабочей, может быть, какой-нибудь начальник. Но тогда почему — Юрок? Руки у него не грубые, а наоборот — холеные, и очень сильные, как бывают руки у спортсменов. По речам же он — стопроцентный шофер или слесарь. Уж лучше бы не раскрывал рот… Но все-таки есть в нем что-то загадочное, необъяснимое, что — привлекает. Но одновременно и настораживает. И даже — отталкивает. Я не хочу копаться в своих чувствах, некогда и нет желания, я твержу себе: расслабься, улыбнись, захмелей. Ты же на свадьбе. Вон, смотри, какая невеста красивая. И в ее волнистых черных волосах, сбоку от безупречного пробора, алеет бархатистая роза… Дед Ромка толкает меня в бок локтем: «Гляди-кось, что делается, а?!» — и сует под нос измятый, в соусе, газетный листок. Я утыкаюсь в рубрику «нравы криминальной Москвы» — зачем?! — и читаю: «Уж не помню сейчас, зачем я заходил в аптеку на Маросейке. Погода в тот вечер была слякотная. Лужи кругом и гололед. И темно, несмотря на освещенные витрины магазинов. Прохожие шли с опаской. Перед лужей возле подворотни я притормозил вместе с другими прохожими. И именно в этот момент услышал сухие хлопки на другой стороне улицы. Сухость выстрелов объяснялась, по всей видимости, тем, что стрелявший, высокий парень в черной маске, пользовался пистолетом с глушителем. Он бежал за человеком в светлой куртке и палил на ходу. Бежал между остолбеневшими прохожими так, будто на улице, кроме него и преследуемого, никого не было. „Не фильм ли какой снимается в центре Москвы, в ста метрах от администрации президента?“ — подумал я. То, что происходящее не имеет отношения к кинематографу, стало ясно, когда человек в светлой крутке закричал. Закричал неестественно высоким криком обреченного, который невозможно спутать с каким иным. Все остальное заняло несколько секунд. По-видимому, киллер был не слишком опытным, на бегу свою мишень он так и не поразил. Но сумел загнать в переулок. Как только преследуемый и преследователь оказались в переулке, за ними двинулась стоявшая здесь иномарка. Из нее на подмогу киллеру выскочили двое. Раздалось еще несколько выстрелов. Человек в светлой куртке упал в лужу. Из машины вылез восточного типа человек, подошел к трупу, перевернул его и, со словами: „Козлы! Не тот!“ — дал подзатыльник незадачливому киллеру. После чего машина ушла по темному переулку. Человек в светлой куртке остался лежать в луже. Стоящая рядом со мной молодая женщина отвернулась к стене. Ее рвало. Замершая было Маросейка снова пришла в движение. К лежащему на мокром асфальте никто не пошел. Ничего более к вышесказанному, кроме омерзения, добавить не могу», — так заканчивалась эта маленькая заметка, подписанная «Свидетель».
Свидетель между тем выводит невесту из-за стола и начинает с нею танцевать, а дед Ромка бормочет: «Злодеи злодействуют, и злодействуют злодеи злодейски. И Бога не боятся!» Свидетель танцует под осыпающимися с яблонь лепестками, а жених стоит в сторонке с матерью невесты, со своей тещей, покуривает, и они о чем-то переговариваются. Невеста раскраснелась, щеки пунцовые, горят как цветущие маки, а губы — как полураспустившиеся бутоны, и тут прав дед Ромка. Ровный пробор в черных волнистых волосах опять возвращает меня к действительности, напоминает о моей миссии. Не пора ли?.. Нет, кажется, и сейчас еще не пора. Подождем еще. Мой визави, назвавшийся Юрком, сидит уже слева от меня, он пересел ко мне, говорит что-то пьяное, нескладное, достаточно бессвязное. Я киваю, не вникая в смысл его бреда. Как, однако, обманчива бывает внешность… Вдруг он встает, начинает тяжело и неуклюже вылезать из-за стола, чтобы пойти поплясать. Наконец выходит, вклинивается в круг, и начинает выделывать всевозможные коленца. А поплясать-то он, оказывается, совсем не дурак. Публика одобрительно гудит. Это его еще более ободряет и заводит. Он снимает куртку, подбегает ко мне, вешает ее на спинку стула. Что-то тяжелое в кармане куртки ударяет меня по левой лодыжке… Хозяин же светлой куртки с горящими глазами этаким чертом вертится вокруг невесты, та как бы уходит от него, отбивается от настырного охальника, он наступает, в переливающейся шелковой голубой рубахе, похожий на цыгана, она кокетливо уклоняется, и на пальце у нее блестит золотое обручальное кольцо…
Такое же золотое обручальное кольцо достал две недели назад из-за щеки смертник с идеальным пробором в черных волнистых волосах. Он достал кольцо и позвал меня: «Браток!» Я не пошел. Мало ли… Ученый! Незадолго перед тем пришлось ликвидировать одного крупного преступного авторитета (таких зовут «Иванами») по кличке Манжур. На счету этого ивана было тринадцать трупов и сотня налетов и ограблений. Когда я ознакомился с его «делом» — а после того, первого, неудачного расстрела, я стал обязательно знакомиться с уголовными «делами» своих, как их называют, «кентов», тогда моя миссия стала приобретать некий оттенок возмездия, — так вот, когда я ознакомился с его пухлым «делом» (он, между прочим, изнасиловал собственную мать, которая приезжала его проведывать перед расстрелом, и она не посмела возмутиться!), мне очень захотелось продырявить его азиатскую дебильную башку, и поскорее. Когда его попробовали было поставить на колени, Манжур наотрез отказался. Он нагло вперился в меня своими раскосыми глазами и ухмылялся. А потом процедил: «Тебя мой кирюха срисовал. А брат — замочит». Я выстрелил: еще угрожать будет всякая мразь! Он даже не упал. Хотя пуля попала ему в голову. Продолжал стоять и угрожать мне: «Тебе не жить, сука!» И вдруг сорвался с места и кинулся на Елисеича. Я выстрелил еще три раза. Умирал Манжур минут двадцать. Ползал по бетонному полу, отплевывался кровью и хрипел… Поэтому когда смертник с пробором вынул изо рта золотое обручальное кольцо и позвал меня к себе, я не тронулся с места — ученый! — тем более, что и инструкция запрещает общаться с приговоренными. Хотя преступник не был опасным — из личного дела выходило, что под «вышку» его подвели могущественные «друзья». Он был директором одного очень крупного магазина в Москве, где «кормились» многие сильные мира сего. Дружба с ними не пошла ему впрок. Они-то и подвели его под 93-ю, расстрельную статью. Мне было искренне его жаль. Я посмотрел на прокурора. Елисеичу тоже, я слышал, было жаль этого человека, и он несколько лет всячески оттягивал казнь — надеялся на помилование. Но некие тайные могущественные силы все эти годы давили: давай! давай скорее! Я посмотрел на прокурора — Елисеич печально кивнул. Я подошел. Смертник сказал: «Браток! Через две недели в Ельце на Заречной улице выходит замуж моя единственная дочь. Когда-то я ее бросил и сбежал в эту проклятую Москву. Видишь, чем кончилось?.. Браток, передай это кольцо дочери. Пусть она меня, если сможет, простит!» Я взял кольцо и выстрелил ему в затылок… Умер он мгновенно, не успев испугаться. Пуля осталась в черепе — профессиональный выстрел! — даже не испортив идеального пробора.