Обещание на рассвете (Обещание на заре) (др. перевод)
Шрифт:
— Есть ли в мире что-нибудь прекраснее Франции? — вопрошала она со своей вечно наивной улыбкой. — Вот почему я хочу, чтобы ты стал французом.
— Так ведь это свершилось.
Она помолчала. Потом вздохнула.
— Тебе придется много воевать, — сказала она.
— Я был ранен в ногу, — напомнил я ей. — Вот, потрогай.
Я подставил ей бедро, в котором сидел осколок. Мне не хотелось извлекать его. Она им очень дорожила.
— Все же будь осторожен, — попросила она.
— Ладно.
Часто во время боевых вылетов еще до нашей высадки во Франции, когда разрывы снарядов и ударная волна обрушивались на корпус самолета с шумом прибоя, я с улыбкой вспоминал ее слова: «Будь осторожен».
— Что ты сделал со своим свидетельством лиценциата права?
— Ты хочешь сказать, с дипломом?
— Да. Ты не потерял его?
— Нет, Он где-то в чемодане.
Я прекрасно
— Не беспокойся, — заверила она меня. — Я умею принимать.
— Послушай, мама, речь не об этом…
— Если ты стыдишься своей матери, то так и скажи.
— Мама, прошу тебя…
— Но потребуется много денег. Отец Илоны должен дать за ней хорошее приданое. Ты не невесть кто. Я съезжу к нему. Мы все обсудим. Я знаю, ты любишь Илону, но не надо терять голову. Я скажу ему: «Вот что у нас есть, вот что мы даем. А вы что дадите?»
Я зажал руками уши. Я улыбался, но слезы катились по моим щекам.
— Ну хорошо, мама, хорошо. Пусть будет так. Пусть. Я сделаю, как ты хочешь. Я стану посланником. Великим поэтом. Гинемером. Только дай мне время. И следи за своим здоровьем. Регулярно обращайся к врачу.
— Я старая кляча. Если уж до сих пор дожила, то и еще протяну.
— Я договорился, чтобы тебе присылали инсулин через Швейцарию. Самого лучшего качества. Одна девушка, что плывет с нами, обещала позаботиться об этом.
Мэри Бойд обещала мне и, хотя с тех пор я никогда больше ее не видел, в течение многих лет и еще год после войны инсулин продолжал приходить из Швейцарии в отель-пансион «Мермон». Мне не удалось разыскать Мэри Бойд, чтобы поблагодарить ее. Надеюсь, она прочтет эти строки.
Я вытер лицо и глубоко вздохнул. На палубе было пусто. Появились летающие рыбы — предвестницы рассвета.
И вдруг в тишине мне явственно и отчетливо послышалось:
— Торопись. Торопись.
Я постоял немного на палубе, стараясь успокоиться и увидеть противника. Но он не показывался.
Сжав кулаки, я ощутил в них пустоту, а над моей головой все, что бесконечно, непреходяще, недостижимо, опоясывало арену нашей жизни миллиардами улыбок, безучастных к нашим вечным сражениям.
Глава XXXVIII
Вскоре по прибытии в Англию я получил первые ее письма. Они тайно переправлялись в Швейцарию, откуда мне регулярно пересылала их подруга моей матери. Ни одно из них не было датировано. Вплоть до моего возвращения в Ниццу спустя три с половиной года, вплоть до моего возвращения домой, эти письма без даты, без времени, повсюду верно следовали за мной. Целых три с половиной года меня поддерживали более сильный дух и воля, и через пуповину моей крови передавалось мужество более закаленного сердца, чем мое собственное. В этих письмах было что-то вроде лирического крещендо похоже, матери хотелось верить, что я уже совершаю чудеса, демонстрируя непобедимость человеческого духа, что я искуснее жонглера Растелли, великолепнее теннисиста Тилдена и доблестнее Гинемера. На самом же деле мои подвиги еще не материализовались, но я старательно поддерживал себя в форме. Ежедневно по полчаса занимался физкультурой, полчаса — бегом и четверть часа — гантелями. Я по-прежнему жонглировал шестью мячами, не теряя надежды дойти до семи. Кроме того, продолжал работу над своим романом «Европейское воспитание» и четыре рассказа, которые я думал в него включить, уже были написаны. Я свято верил, что в литературе, как и в жизни, можно изменить мир по собственному желанию, вернув его к истинному назначению, представляющему собой хорошо продуманное и первоклассно созданное творение. Я верил в красоту и, стало быть, в справедливость. Талант моей матери пробудил во мне желание подарить ей чудо искусства и жизни, о котором она столько мечтала, в который
так страстно верила и ради которого трудилась. Мне не верилось, что ей может быть отказано в справедливом исполнении этой мечты, поскольку казалось, что жизнь не может быть лишена артистизма до такой степени. Наивность, фантазия и вера в чудо, заставлявшие ее видеть в ребенке, затерявшемся в захолустье Восточной Польши, будущего великого французского писателя и посланника Франции, продолжали жить во мне со всей убедительностью красивых, вдохновенно прочитанных сказок. Я продолжал воспринимать жизнь как литературный жанр.В своих письмах мать описывала мои подвиги, о которых я, признаться, читал не без удовольствия. «Мой прославленный и любимый сын, — писала она. — Мы, с восхищением и гордостью читаем в газетах о твоих героических подвигах. В небе Кельна, Времена, Гамбурга твои расправленные крылья вселяют, ужас в сердца врагов». Хорошо ее зная, я прекрасно понимал, что она хотела сказать. Для нее всякий раз, когда самолет Королевских ВВС бомбил цель, я был на его борту. В каждой бомбе ей слышался мой голос. Одновременно я присутствовал на всех фронтах, заставляя содрогаться противника. Я был сразу и истребителем, и бомбардировщиком, и всякий раз, когда английская авиация сбивала немецкий самолет, она, само собой, приписывала эту победу мне. Эхо моих подвигов прокатилось по рядам рынка Буффа. В конце концов, она меня знала. Она хорошо помнила, что именно я выиграл чемпионат по пинг-понгу в Ницце в 1932-м.
«Мой горячо любимый сын, вся Ницца гордится тобой. Я побывала в лицее у твоих преподавателей и рассказала им о тебе. Лондонское радио сообщает нам о лавине огня, которую ты низвергаешь на Германию, и они правы, что не упоминают твоего имени. Это могло бы навлечь на меня неприятности». Старой женщине из отеля-пансиона «Мермон» слышалось мое имя в каждом сообщении с фронта, в каждом яростном крике Гитлера. Сидя в маленькой комнатушке, она слушала Би-би-си, которое сообщало ей только обо мне, — я явственно вижу ее счастливую улыбку. Это ничуть не удивляло ее. Как раз этого она и ждала от меня. Она всегда это знала. Всегда это говорила. Она всегда знала, кто я такой.
Так оно и было бы, если бы не одна загвоздка: за все это время мне так и не удалось скрестить шпагу с врагом. С первыми же полетами в Африке я ясно понял невозможность выполнить свое обещание, и небо над моей головой казалось мне теннисным кортом Императорского парка, где юный обезумевший клоун под хохот веселящейся публики забавно выплясывал джигу, пытаясь поймать ускользающие мячи.
В Кано, в Нигерии, наш самолет, попав в песчаную бурю, зацепился за дерево и рухнул, уйдя на метр в землю. Мы, слегка обалдевшие, выбрались из него невредимыми, к величайшему негодованию начальства Королевских ВВС, так как летный инвентарь в то время был на счету и дорог, куда дороже, чем жизнь незадачливых французов. На следующий день, оказавшись на борту другого самолета, с другим пилотом, я снова упал, когда на взлете наш «Бленхейм» перевернулся и загорелся, однако мы выбрались из него, лишь слегка опаленные.
Теперь многим экипажам не хватало самолетов. Томясь в Майдагури от полного безделья, оживляемого только продолжительными скачками верхом по пустынным дебрям, я вызвался и получил разрешение сопровождать самолеты на крупной воздушной трассе Золотой Берег — Нигерия — Чад — Судан — Египет. Самолеты в довольно потрепанном виде прибывали в Такоради, где их ремонтировали, и потом через всю Африку направлялись на фронт в Ливию.
Мне удалось сопроводить один-единственный самолет, и снова мой «Бленхейм» не долетел до Каира. Он разбился в джунглях на севере Лагоса. Я находился на борту в качестве пассажира, осваивавшего маршрут. Пилот-новозеландец и штурман разбились. Я не получил ни единой царапины, но мне пришлось туго. Нет ничего ужаснее зрелища изуродованных лиц погибших, облепленных роем мух, которые внезапно настигают вас в джунглях. К тому же люди начинают казаться великанами, когда вам голыми руками приходится рыть им последнее пристанище. Быстрота, с которой мухи способны скапливаться, отсвечивая на солнце всеми цветами голубого и зеленого, перемешанного с кровью, просто пугающа.
Через несколько минут от их жужжания у меня стали сдавать нервы. Когда разыскивавшие нас самолеты начали кружить надо мной, я стал размахивать руками, пытаясь отогнать их, путая их шум с насекомыми, норовившими сесть мне на лоб и губы.
Я видел мать. Со свесившейся набок головой, с полузакрытыми глазами. Она прижимала руку к сердцу. Такой я запомнил ее много лет назад, во время ее первой инсулиновой комы. Лицо ее было серым. Ей надо было сделать колоссальное усилие, но у нее не было сил, чтобы спасти всех сыновей мира. Она смогла спасти только своего.