Обезьяна приходит за своим черепом
Шрифт:
— Курт, Курт! — позвал я.
Мне никто не откликнулся.
Я побежал на кухню. Тонкий голубой воздух стоял над плитой. Марта, разомлевшая, сердитая, иссиня-красная, как отварная свёкла, наклонившись над плитой, колдовала над кастрюлями.
Около неё стоял камердинер дяди и что-то говорил.
Я прислушался.
— Затем всё это мелко рубится, поливается уксусом, посыпается настоящим кайенским перцем, — ещё по вкусу можно сюда добавить корицы, и, пожалуй, немного ванили, — и ставится в формах на лёд.
Он говорил медленно, солидно и напоминал мне отца, объясняющего своим студентам особенности какого-нибудь доисторического черепа.
— Когда так при температуре ноль по Цельсию он простоит не менее восьми часов... — говорил камердинер.
— Нет, пригорит, обязательно
Я побежал дальше.
Не было Курта и в его комнате. На столе стояла клетка со щеглами, и двое наиболее отчаянных, ещё попискивая, взлетали, ударяясь о крышку клетки, неуклюже трепеща крыльями, и злобно бились о прутья; другие, уже смирившись, клевали коноплю или, нахохлившись, сидели на жёрдочках. Некоторые спали.
«Да куда же мог он деваться?» — подумал я в отчаянии.
И только в середине парка, на полянке, образованной небольшой липовой рощицей, я увидел Курта. Он быстро ходил взад и вперёд, что-то бормоча себе под нос.
Не знаю, почему я остановился и не побежал к нему. Полянка была не очень большая, и он ходил по ней крупными, размеренными шагами — десять шагов туда, десять шагов обратно, — и когда, поворачиваясь, он обернулся ко мне лицом, я даже не сразу узнал его — до того чем-то очень тонким, почти неуловимым, но сразу изменившим его, он не походил на того весёлого, развязного цыгана, который сегодня со мной ловил щеглов. Выражение большой сосредоточенности и углублённости во что-то понятное ему одному и дотоле тщательно скрываемое от всех лежало на его лице, и в то же время лицо его было бледно, устало, даже помято как-то, и большие чёрные глаза (я только сейчас разглядел, что они большие и чёрные) смотрели прямо перед собой. Он прошёл ещё раз, теперь уже быстро, почти бегом. Потом шаг его стал замедляться, замедляться. Он остановился, поднял руку ко рту, погрыз ноготь, потом глубоко вздохнул и сел на ствол срубленного дерева. Оно лежало здесь уже давно, лет пять, наверное, наполовину уже истлело, и в нём находилось несколько гнёзд чёрных ядовитых муравьёв. Курт взглянул себе под ноги и рассеянно постучал по коре. Оттуда сейчас же выскочил целый полк этих насекомых и засновал по дереву. Тогда он отодвинулся немного, несколькими быстрыми, сильными ударами отряхнул колени и сейчас же забыл о муравьях.
Так, отрешённый от всего, подперев рукой голову, он просидел несколько минут неподвижно.
— Да, — сказал он, словно решив про себя какой-то важный и сложный вопрос. — Да, так, — и раздумчиво покачал головой.
Потом полез в сапог, вынул длинный, тонкий нож, которым обыкновенно охотники приканчивают добычу, и стал застругивать какую-то палочку. Отложил одну, взялся за другую, застругал и её и вдруг случайно посмотрел на свою руку.
В руке был нож.
Он поднял его и снова опустил, как будто нанося удар. При этом лицо его было неподвижно, а губы шевелились.
Я смотрел на него из кустов, не узнавая.
Да! Да! Это, несомненно, был какой-то новый, совершенно незнакомый мне человек. Всё повседневное, мелкое сошло с его лица, хотя в нём ничто не изменилось. Но так, например, неуловимо и существенно меняется лицо покойника или человека, воочию увидевшего смерть.
— Да! — повторил он громко, отвечая каким-то своим мыслям. — И стихи, а также и стихи.
И вот, глядя неподвижно и зорко в чащу, он вдруг проговорил:
Я б хотел, чтобы враг тебя бил до конца, Чтоб он не жалел ни гранат, ни свинца, Ни зарядов, ни пуль, ни железа, ни мин, Чтоб ревел в его танках весёлый бензин, Чтоб блуждал ты, как зверь, по дорогам глухим И вдыхал, словно суслик, отравленный дым, Чтобы твой же солдат, беспощаден и дик, Насадил бы тебя на затупленный штык, Чтобы, узкий твой череп о камни дробя, Твой же танк, как змею, переехал тебя, Чтоб тебя, наш незваный, негаданный гость, Вбили в землю, как в стену вбивается гвоздь. О, тобою одним опозорен наш век! Стыдно мне, больно мне, что и я человек, Что есть камень, железо, дубина и нож И по-прежнему ты невредимым живёшь.Тут он поднял голову и увидел меня. Какое-то кратчайшее время, может быть, доли секунды, мы смотрели неподвижно друг на друга. Потом, не торопясь, он встал с дерева, спрятал нож в карман, оглянулся, увидел на земле, около своих ног, заострённые палочки, поднял их и пошёл ко мне. Лицо его уже оживилось мелкими, ласковыми морщинками, глаза потухли, стали ближе, обыденнее, в них не было того огромного пытливого напряжения, которое бывает у человека, смотрящего в темноту, и которое я только что подметил у него. И всё-таки и сейчас лицо его не было вполне обыденным.
— Ну, — сказал он, — рассказывайте: что же привёз вам дядя?
Глава десятая
Отец и дядя сидели друг против друга и разговаривали.
Был конец дня, за окном, между вершинами деревьев, сгущались летние прозрачные сумерки.
Отец курил трубку, дядя ломал папиросную коробку и складывал её в пепельницу.
— И вот наконец эта история с Гансом, — говорил дядя. — Ну, сознаюсь, тут уж я ничего не понимаю, абсолютно ничего не понимаю. Вы ни за что ни про что набрасываетесь на ребёнка, отнимаете у него мой подарок, бьёте его, толкаете так, что он растягивается на полу, — и всё это только потому, что это монтекристо сделано в Германии.
Отец курил.
Дядя посмотрел на него и слегка пожал одним плечом.
— Ну, конечно, моё дело тут сторона. «Под моим плащом я убиваю короля», — говорил Дон Кихот Ламанчский. В вашем доме хозяин вы, а я у вас только в гостях, и, как это говорят англичане: «Мой дом — моя крепость».
Отец вдруг поднял на него глаза.
— Поэтому вы и обращаетесь с каждым нашим домом как с завоёванной крепостью, не так ли? Вот вы и подарили Гансу боевой тевтонский шлем со знаком вашего бога огня. Ведь огня, кажется? Я не силён в языческих культах...
Дядя доломал остаток коробки и пирамидкой сложил её в пепельцу — на это у него ушло около минуты.
— Вот откуда всё пошло! — догадался он. — Вам, значит, не нравится свастика?
— Очень не нравится! — серьёзно согласился с ним отец. — И вы знаете это, Фридрих!
— Я? Знаю? — как будто даже несколько удивился дядя.
— Вы настолько это хорошо знаете, что именно об этом и пришли со мной говорить!
— Да? — спросил дядя и пристально посмотрел на отца.
— Конечно, да, Фридрих, — ответил отец.
Потом очень долго, несколько минут, оба молчали.
Дядя сидел, постукивая пальцами по столу, и о чём-то думал.
— Дайте-ка огня, Фридрих! — вдруг попросил отец.
Дядя вынул зажигалку и молча протянул отцу.
Потом встал и зашагал по комнате.
Отец аккуратно выбил трубку, снова набил её и закурил.
— Ну, — сказал он, затягиваясь, — итак...
Дядя походил, походил по комнате и вдруг решительно остановился перед отцом.
— Вы несколько торопитесь, — сказал он недовольно, — и я не понимаю, почему. Но хорошо, давайте поговорим об этом. Видите, я не начинал этого разговора раньше, потому что отлично понимаю: то, чего мы от вас потребуем, не моментальный перелом, не озарение свыше, а длительный и тяжёлый процесс пере... переосознания, — я не знаю, есть ли такое слово, но в данном случае оно хорошо выражает мою мысль, — переосознания всего происходящего, поэтому я вас не тороплю и на немедленном решении не настаиваю. Но подумать, и хорошо подумать, вам всё-таки придётся. Мир и новая Европа живут сегодня минутой, а вы, извините меня, смотрите на всё происходящее с какой-то неолитической точки зрения.