Обломов
Шрифт:
Она сделала лукаво-серьезную мину.
– Все это еще во-первых, – продолжала она, – ну, я не гляжу по-вчерашнему, стало быть, вам теперь свободно, легко. Следует: во-вторых, что надо сделать, чтоб вы не соскучились?
Он глядел прямо в ее серо-голубые, ласковые глаза.
– Вот вы сами смотрите на меня теперь как-то странно… – сказала она.
Он в самом деле смотрел на нее как будто не глазами, а мыслью, всей своей волей, как магнетизер, но смотрел невольно, не имея силы не смотреть.
«Боже мой, какая она хорошенькая! Бывают же такие на свете! – думал он, глядя на нее почти испуганными глазами. – Эта белизна, эти глаза,
«Да, я что-то добываю из нее, – думал он, – из нее что-то переходит в меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут я чувствую что-то лишнее, чего, кажется, не было… Боже мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».
У него вихрем неслись эти мысли, и он все смотрел на нее, как смотрят в бесконечную даль, в бездонную пропасть, с самозабвением, с негой.
– Да полноте, мсьё Обломов, теперь как вы сами смотрите на меня! – говорила она, застенчиво отворачивая голову, но любопытство превозмогало, и она не сводила глаз с его лица…
Он не слышал ничего.
Он в самом деле все глядел и не слыхал ее слов и молча поверял, что в нем делается; дотронулся до головы – там тоже что-то волнуется, несется с быстротой. Он не успевает ловить мыслей: точно стая птиц, порхнули они, а у сердца, в левом боку, как будто болит.
– Не смотрите же на меня так странно, – сказала она, – мне тоже неловко… И вы, верно, хотите добыть что-нибудь из моей души…
– Что я могу добыть у вас? – машинально спросил он.
– У меня тоже есть планы, начатые и неконченые, – отвечала она.
Он очнулся от этого намека на его неконченый план.
– Странно! – заметил он. – Вы злы, а взгляд у вас добрый. Недаром говорят, что женщинам верить нельзя: они лгут и с умыслом – языком и без умысла – взглядом, улыбкой, румянцем, даже обмороками…
Она не дала усилиться впечатлению, тихо взяла у него шляпу и сама села на стул.
– Не стану, не стану, – живо повторила она. – Ах! простите, несносный язык! Но, ей-богу, это не насмешка! – почти пропела она, и в пении этой фразы задрожало чувство.
Обломов успокоился.
– Этот Андрей!.. – с упреком произнес он.
– Ну, во-вторых, скажите же, что делать, чтобы вы не соскучились? – спросила она.
– Спойте! – сказал он.
– Вот он, комплимент, которого я ждала! – радостно вспыхнув, перебила она. – Знаете ли, – с живостью продолжала потом, – если б вы не сказали третьего дня этого «ах» после моего пения, я бы, кажется, не уснула ночь, может быть, плакала бы.
– Отчего? – с удивлением спросил Обломов.
Она задумалась.
– Сама не знаю, – сказала потом.
– Вы самолюбивы; это оттого.
– Да, конечно, оттого, – говорила она, задумываясь и перебирая одной рукой клавиши, – но ведь самолюбие везде есть, и много. Андрей Иваныч говорит, что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у вас, должно быть, нет его, оттого вы всё…
Она не договорила.
– Что? – спросил он.
– Нет, так, ничего, – замяла она. – Я люблю Андрея Иваныча, – продолжала она, – не за то только, что он смешит меня, иногда он говорит – я плачу, и не за то, что он любит меня, а, кажется, за то… что он любит меня больше других; видите, куда вкралось самолюбие!
– Вы
любите Андрея? – спросил ее Обломов и погрузил напряженный, испытующий взгляд в ее глаза.– Да, конечно, если он любит меня больше других, я его и подавно, – отвечала она серьезно.
Обломов глядел на нее молча; она ответила ему простым, молчаливым взглядом.
– Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаиду Михайловну, да все не так, – продолжала она, – он с ними не станет сидеть два часа, не смешит их и не рассказывает ничего от души; он говорит о делах, о театре, о новостях, а со мной он говорит, как с сестрой… нет, как с дочерью, – поспешно прибавила она, – иногда даже бранит, если я не пойму чего-нибудь вдруг или не послушаюсь, не соглашусь с ним. А их не бранит, и я, кажется, за это еще больше люблю его. Самолюбие! – прибавила она задумчиво, – но я не знаю, как оно сюда попало, в мое пение? Про него давно говорят мне много хорошего, а вы не хотели даже слушать меня, вас почти насильно заставили. И если б вы после этого ушли, не сказав мне ни слова, если б на лице у вас я не заметила ничего… я бы, кажется, захворала… да, точно, это самолюбие! – решительно заключила она.
– А вы разве заметили у меня что-нибудь на лице? – спросил он.
– Слезы, хотя вы и скрывали их; это дурная черта у мужчин – стыдиться своего сердца. Это тоже самолюбие, только фальшивое. Лучше бы они постыдились иногда своего ума: он чаще ошибается. Даже Андрей Иваныч, и тот стыдлив сердцем. Я это ему говорила, и он согласился со мной. А вы?
– В чем не согласишься, глядя на вас! – сказал он.
– Еще комплимент! Да какой…
Она затруднилась в слове.
– Пошлый! – договорил Обломов, не спуская с нее глаз.
Она улыбкой подтвердила значение слова.
– Вот я этого и боялся, когда не хотел просить вас петь… Что скажешь, слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно быть умным и искренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда…
– А я в самом деле пела тогда, как давно не пела, даже, кажется, никогда… Не просите меня петь, я не спою уж больше так… Постойте, еще одно спою… – сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
Боже мой, что слышалось в этом пении! Надежды, неясная боязнь гроз, самые грозы, порывы счастия – все звучало, не в песне, а в ее голосе.
Долго пела она, по временам оглядываясь к нему, детски спрашивая: «Довольно? Нет, вот еще это», – и пела опять.
Щеки и уши рдели у нее от волнения; иногда на свежем лице ее вдруг сверкала игра сердечных молний, вспыхивал луч такой зрелой страсти, как будто она сердцем переживала далекую будущую пору жизни, и вдруг опять потухал этот мгновенный луч, опять голос звучал свежо и серебристо.
И в Обломове играла такая же жизнь; ему казалось, что он живет и чувствует все это – не час, не два, а целые годы…
Оба они, снаружи неподвижные, разрывались внутренним огнем, дрожали одинаким трепетом; в глазах стояли слезы, вызванные одинаким настроением. Все это симптомы тех страстей, которые должны, по-видимому, заиграть некогда в ее молодой душе, теперь еще подвластной только временным, летучим намекам и вспышкам спящих сил жизни.
Она кончила долгим певучим аккордом, и голос ее пропал в нем. Она вдруг остановилась, положила руки на колени и, сама растроганная, взволнованная, поглядела на Обломова: что он?
- Telegram
- Viber
- Skype
- ВКонтакте