Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— При чем тут женитьба? — строго спросила Агринцева, уже предчувствуя что-то недоброе.

Рачаев нисколько не смутился.

— Она больна, потому что ей замуж пора, — объяснил он, — а вы обращаетесь к докторам, да ещё к старым и женатым.

Вера вспыхнула, а мать рассердилась.

— Вы всегда с глупостями! — сказала она.

— Вот уж ничуть! — убеждённо и серьёзно заговорил Василий Гаврилович. — Природа не может быть глупой, а это один из её законов. Люди насочинили своих законов и требуют, чтобы по ним шла жизнь. Природа — штука поважнее, и считаться с ней приходится поневоле.

Позже, когда Рачаев выходил в гостиную или столовую, Анна Николаевна обращалась с ним любезно, но уже

ни в какие разговоры не вступала. Стараясь оправдаться перед сыном, она говорила:

— Не умею разговаривать с ним, друг мой. Вероятно, он слишком умён для меня. Как-то я просила Верочку сыграть для него, знаешь, эту её новую сонату, а он спросил, почему я думаю, что он любит такого рода шум?

На первый взгляд дружба Рачаева с Агринцевым могла показаться странной. Доктор искренно презирал литературное призвание Семена Александровича и даже, отчасти, его самого; Агринцев часто возмущался реалистическими взглядами Василия Гавриловича, но их тянуло друг к другу, и они оба скучали, когда им подолгу не приходилось видеться. Когда Рачаев приходил к Агринцеву, он шёл прямо к нему в кабинет, не здороваясь, садился на определённое кресло и морщился от табачного дыма, который волнами наполнял комнату.

— Строчишь? — спрашивал он.

Семён Александрович звонил и требовал красного вина. Доктор пил его стаканами, и эта привычка особенно не нравилась Анне Николаевне, которая всегда удивлялась, отчего он не пьянеет? Агринцев продолжал писать, а Рачаев с любопытством глядел ему в лицо и прихлёбывал из стакана.

— А ведь ты ненормален! — иногда замечал он.

— Из чего ты это заключаешь?

— Не может человек так исключительно работать воображением и сохранять полное равновесие.

— И на этот раз ты, пожалуй, прав, — признавался Агринцев и откладывал работу. — Ты знаешь, мне иногда представляется, что я «выдумал» самого себя. Всё выдумал: и свои чувства, и свои отношения к людям и поступкам. Да, я сочинил самого себя, и только где-то глубоко, внутри, сидит во мне спокойный, холодный наблюдатель; сидит и смотрит… Я люблю жизнь! Но для меня жизнь сливается с вымыслом, вымысел с жизнью. Это — круг, исхода нет. Помнишь, в цирке выбегают клоуны и начинают сбрасывать одну одежду за другой. Каждый раз получается что-то новое и неожиданное. Это я. Я ношу на себе все эти костюмы и покровы, и решительно не могу себе представить, что бы осталось, если бы я захотел сбросить их с себя.

— Осталось бы животное, — вдумчиво замечал доктор.

Агринцев морщился и махал рукой.

Иногда завязывался следующий разговор.

— Деньги у тебя есть? — спрашивал Рачаев.

Агринцев доставал бумажник и выбрасывал содержимое на стол.

— Эх, ты! Строчила! — презрительно замечал Василий Гаврилович, но, всё-таки, протягивал руку.

Агринцев возмущался.

— А ты? Эскулап!

Доктор задумывался и долго глядел на приятеля молча и задумчиво.

— Неправильно! — наконец заявлял он. — Параллель неверна. Твой труд можно оценить только кредитками, мой — результатами.

Семён Александрович пожимал плечами.

— Результатами! — насмешливо повторял он. — А зачем ты отказываешься от практики, когда она сама лезет тебе в руки? Это глупо.

— Ты отчего сам не пишешь по кухням письма к родственникам, или не сочиняешь прошений по гривеннику за штуку?

— Но что тут общего?

— Много. Чем же письма к родственникам — не литература? Во всяком случае писание писем имеет большее отношение к литературе, чем лечение нервных праздных баб — к медицине. Наконец, иное письмо или прошение — куда нужнее иного докторского визита. Ты не пожелаешь тратить свой талант на письма — я не хочу терять время на практику. И это именно оттого, что я не глуп и цену себе знаю.

И не теряя времени на

практику, доктор приглашал в свою более чем скромную приёмную целую толпу всякой бедноты и возился с ними безвозмездно.

Агринцев как-то застал его во время такого приёма.

— Благодетельствуешь? — слегка иронизируя, чтобы подразнить доктора, спросил он.

— Да ничуть! — рассердился тот. — Это та же наука. Я бы рассказал тебе, какие здесь экземплярчики любопытные попадаются. Я бы сам заплатил! А если какой и попроще проскользнёт, так Бог с ним! от меня не убудет.

Агринцев уважал Рачаева за его несомненную талантливость, а его откровенность и искренность забавляли его и успокоительно действовали на его нервы.

Он даже слегка обрадовался, когда, вскоре после похорон Зины, доктор вошёл в его кабинет и, по обыкновению не здороваясь, сел против него на кресло.

— Я зашёл предложить тебе одну комбинацию, — заговорил он. — Я еду на несколько дней в Крым; везу одну больную, которая не решается пуститься в путь без меня. Я пошёл на это условие, потому что я могу попутно устроить одно дело… подковать одного богатого купчину, который обещал солидный куш в пользу санатории, в случае если его сынок поправится в Крыму. Словом, безразлично, зачем бы я ни ехал, но я хочу, чтобы ты ехал со мной.

— Зачем это нужно? — спросил Агринцев.

— Тебе это будет полезно. О деньгах не беспокойся. На этот раз они у меня есть.

— Нет, я не поеду! — решительно сказал Семён Александрович. — И я откровенно скажу тебе, Василий Гаврилович… Тебя это удивит, возмутит, может быть… Но я тебе откровенно скажу: меня очень тяготят заботы о моей особе. Мать, Вера, Екатерина Петровна — все заботятся, тревожатся, ходят около меня на цыпочках, подслушивают у моих дверей. Все вы думаете, что я убит горем, что я несчастлив свыше меры, и если бы я стал возражать, меня бы сочли за помешанного или за лгуна. Но пойми хотя ты, что я не нуждаюсь ни в чьём уходе, что мне стыдно… стыдно за себя…

Он вскочил и начал ходить по комнате.

— Видишь ли ты, — продолжал он, — я лежу здесь уже несколько дней, лежу и думаю. Сперва я удивлялся своему спокойствию, своему равнодушию… Я обвинял себя в бессердечии, в том, что я никогда не любил жену… Теперь я начинаю смутно понимать правду. Я мог бы, понимаешь да, я мог бы чувствовать себя несчастным в той мере, в какой вы все, окружающие, считаете это нужным в моем положении, но мой анализ ещё сильнее моего воображения, моих нервов. Анализ — это сознание. Я не могу слышать пения, музыки, я ужасаюсь, когда представляю себе мёртвое лицо Зины, я слышу её голос по ночам. Другому этого было бы совершенно достаточно, чтобы вообразить себя глубоко огорчённым. Я сознаю в этих ощущениях только внешние проявления нервной системы, и я прихожу к заключению, что настоящего, душевного горя — у меня нет! Отчего нет? Существует ли оно вообще? Существуют ли вообще те высокие понятия, которые мы так звонко определяем словами: душа, любовь, правда? Есть ли в нас, кроме физической жизни, та духовная жизнь, о которой мы так много толкуем?

Рачаев долго молчал.

— Я не понимаю, чего ты требуешь? — наконец сказал он. — Если у кошки отнимут котят и забросят их, она долго ищет их и выражает свою тоску мяуканьем. У кошки это состояние называется инстинктом, у человека — горем. Если ты сам признаешь, что у тебя сильно расстроены нервы, надо лечить их, а лучше всего предпринять путешествие.

— Как это всё просто! — с горечью воскликнул Агринцев. — Ты упёрся на своей чисто-материальной точке зрения и не хочешь видеть ничего дальше. А я, — прибавил он и вдруг остановился среди комнаты и провёл рукой по глазам, — я… мне кажется, что я долго был слеп, и вот глаза мои открываются, и я начинаю различать всё такое странное и необычное…

Поделиться с друзьями: