Обмененные головы
Шрифт:
Средь них был юный барабанщик,
Он песню веселую пел.
Но пулей вражеской сраженный,
Допеть до конца не успел.)
15.9.1935 г. – принятие «Нюрнбергских законов». В этот день Вера и Готлиб Кунце вывешивают нацистский флаг с надписью: «Мы говорим: да!» [153] Какой-то театр абсурда.
Особой приязнью проникается к Кунце Геббельс – после скандала, повлекшего за собой уход Штрауса с поста президента Имперской музыкальной палаты. Геббельс лично утвердил программу одного чрезвычайно торжественного концерта – концерт должен был состояться на стадионе в Нюрнберге, транслироваться по радио, и прочая, и прочая – мы все это видели в кинохронике. Музыка исключительно вагнеровская: антракт к 3-му акту «Лоэнгрина», «Полет валькирий», «Прощание Вотана и заклинание огня», вступление к «Тристану», «Liebestod» (пауза, все подкрепляются пивом с бретцелем), вступление к «Тангейзеру», «Путешествие Зигфрида по
После этого концерта Кунце единственный раз в своей жизни виделся с Гитлером. Томас Манн, сам при этом не присутствовавший, так описывает их свидание: «В течение какой-то позорной минуты [154] Гитлер сверлил своим тупым взглядом, взглядом василиска, его маленькие, блеклые, совсем не “гетевские” глаза и прошагал дальше».
В тридцать шестом – тридцать седьмом годах Кунце иногда печатает статьи в газете «Дас Шварце кор» – «особенно отвратительной, ибо она обладала известной литературной хваткой и бойкостью», по словам того же Томаса Манна. (Одну из этих статей процитировал Лисовский: «“Медея” не имморальна. Это таинство рождения новой морали. Как из хлеба и вина рождается новая сущность, так восстает, пройдя очищение кровью, изменой та мораль, что возвещена нам со страниц Нового Завета: не мир Я принес вам, но меч. Этот меч и куем мы сегодня – меч Христа-Зигфрида».)
В тридцать восьмом году торжественно отмечается семидесятилетие Готлиба Кунце. В Мюнхене проходит фестиваль его опер. Но вот в Париже – и этот факт своей боевой молодости с гордостью вспоминает Эся – сорвана премьера «Le Bapt^eme de la Russie». Член-корреспондент Французской академии Кунце вернулся в свои пенаты провожаемый взамен оваций лишь извинениями да сожалениями, которые не уставал ему приносить, даже через окно вагона, мосье де Капистан (директор оперы).
Прежде чем вспоминать о другом турне престарелого маэстро, более удачном – хотя и несравненно более драматическом, если с моей колокольни смотреть, – я замечу, что был озадачен фразой Франтишека, что, дескать, гомоэротизм носил в жизни Кунце характер эстетический и платонический. Раньше меня предостерегали даже от «самой мысли» (в связи с дядюшкой Кристианом), чем эту мысль подали. Теперь оказывается, что был все-таки «платонический гомоэротизм». Что я еще узнаю в ходе этого стриптиза – что «Готлиб маленький» оставил «Готлиба великого», тот всю Первую мировую войну прострадал, а после отомстил, но, видимо, плохо управлялся с орудием мести, каковое по этой причине и возымело над ним «совершенно необъяснимую власть».
1940 год – в программе гастролей Берлинской филармонии в Москве скрипичный концерт Кунце, в своей позднейшей редакции посвященный жене. (С.Эйзенштейн тогда ставил в Большом театре «Валькирию» к приезду Риббентропа [155] .) Сам Кунце с супругой – имя которой не всегда стояло на титульном листе партитуры – здесь же в зале. А я знаю с маминых слов, что она с отцом ездила в Москву зимой сорокового и им с большим трудом удалось тогда достать два билета на Берлинскую филармонию. Значит, они там были… Нет, разумеется, они не встретились. Даже глазами. Но теоретически – могли. Не только Суламифь Готлиб, Суля, могла пожирать глазами в тот вечер свою мать вживе – но и та могла скользнуть по ней равнодушным взглядом. А что творилось тогда в душе Юзефа Готлиба… под звуки концерта, который впервые был имисполнен, для негописался, емуна самом деле посвящен. Соло играл довольно хороший немецкий скрипач Рен (он сегодня живет в Гамбурге). Мне почему-то очень неприятно все это описывать. Даже не досадно, а именно неприятно.
К этому времени Доротея фон Клюгенау уже стала Доротеей Кунце. Несколько месяцев спустя Кунце напишет «Триумфальную песнь» – наши войска в Париже, унижение, которое ему пришлось испытать в этом городе, отомщено. Кунце не забывал обид, в них он черпал вдохновение (инцидент со Стравинским). И потом, в 1871 году одна «Триумфальная песнь» уже была сочинена по аналогичному случаю, почему, спрашивается, не потягаться с Иоганнесом Брамсом?
Страшный удар – гибель Клауса в сорок втором году. Однако здесь я ничего принципиально нового для себя не нахожу: супруги Кунце все больше впадают в мистицизм, у Веры даже наблюдаются признаки душевного расстройства, в начале сорок третьего – визит Геббельса. К сожалению, постоянно встречается: «Доротея Кунце вспоминает», «Доротея Кунце рассказывает» – а я знаю, что рассказам этой дамы верить нельзя.
29 февраля 1944 года. Накануне закончен «Плач студиозуса Вагнера». Вспоминает уже не Доротея Кунце, а доктор Гаст [156] , живший по
соседству (наверное, в одной из вилл, мимо которых я проходил), случайно оказавшийся в то утро свидетелем, как говорится, разыгравшейся драмы:«(…) Я согласился позавтракать с ними. За столом были Готлиб Кунце, его жена Вера – как всегда в трауре; их невестка, в свои двадцать два года ставшая вдовой, казавшаяся скорее мраморным изваянием, нежели живым человеком – а ведь я помнил ее совсем другой… (опускаю благую мысль о том, что людям надо жить в мире, а не убивать друг друга). Из сада доносился смех Инго, прелестного маленького толстячка, который постоянно – и не всегда безуспешно – порывался удрать к взрослым из-под опеки своей няни. Вера Кунце велела убрать пятый прибор, что предназначался для гостившего у них одного молодого офицера. Демобилизованный в связи с ранением, изувечившим ему руку, он частый гость в семье своего погибшего друга и к тому же, кажется, дальний родственник вдовы. (Ах, так это, наверное, тот самый, который должен был передать Клаусу письмо от родителей. Как же его звали? Не важно. Я вспомнил: это письмо в альбоме, навсегда оставшееся нераспечатанным. Сомнительная символика. Зато не худший способ хранения писем… Вилли, его звали Вилли – Вилли Клюки фон Клюгенау.) Мне объясняют, что по утрам до завтрака их гость совершает пятикилометровую пробежку по лесу. Сегодня он проснулся позже и потому просил его к завтраку не ждать – он потом позавтракает сам.
Было неуютно. Кунце, если не считать нескольких глотков кофе, к еде не притрагивался. Его жена, напротив, ела жадно и неряшливо и говорила странные вещи: “Если б Наполеон не был импотентом, русская императрица не имела бы причин не выдавать за него свою дочь. Гибельный поход на Москву не состоялся бы. Россия, став естественной союзницей Франции, помогла бы той поставить Германию на колени, и по сей день Европа наслаждалась бы миром и благоденствием”.
Доротея Кунце не подымала глаз, избегая смотреть на свекровь. Кунце извинился и сказал, что идет работать. Фрау Кунце прокричала ему вдогонку: “Так ты не думаешь, что все наши беды происходят от того, что Наполеон был импотентом?”
Тягостная сцена. Я попытался придать этой явно болезненной эскападе шуточный характер: “Вы говорите так, словно не было Кольберга[157] , а между тем тысячи французских рабочих наполняют кинозалы своими аплодисментами, болея всей душой за каждый произведенный с нашей стороны меткий выстрел…”
Прогремел выстрел. На какое-то мгновение мы замерли на своих местах. Первой опомнилась Доротея и как мать, пекущаяся прежде всего о своем ребенке, кинулась в сад – сделать необходимые распоряжения насчет Инго. Фрау Кунце и я поспешили наверх, в кабинет ее мужа – но легко сказать поспешили. Подняться в кабинет можно было только лифтом – эта несколько курьезная попытка великого артиста отгородиться от внешнего мира обернулась для нас мучительным топтанием перед дверцей в ожидании, пока спустится кабина. Что могло быть нелепей! Когда естественным побужданием было скорей броситься на помощь, моля Бога, чтобы эта помощь еще как-то была возможна.
Готлиб Кунце был распростерт ничком на полу. Пуля попала в сердце, пистолет валялся рядом. Мне не оставалось ничего другого, как констатировать смерть и подумать о бедной фрау Кунце. Она была в шоковом состоянии: не произнесла ни единого слова, глаза закрыты, только слегка покачивалась. Могло показаться, что она под воздействием гипноза. Но когда я прикоснулся к ее плечам, чтобы помочь ей сесть, она посмотрела на меня своим обычным пронизывающим насквозь взглядом и ледяным голосом спросила: “Вы не ошиблись, в сердце?” Я подтвердил. “Тогда надежды нет, и черед за мной”. Признаться, смысл этих слов до моего сознания дошел только днем позже.
Вызванный снизу лифт поднялся, вошла Доротея. Едва окинув взглядом комнату, в которой в глаза бросался огромный портрет Адольфа Гитлера, она сняла телефонную трубку: “Полиция? Говорит фрау Кунце. Только что у себя в доме застрелился Готлиб Кунце”.
Фрау Кунце, точно выведенная этими словами из оцепенения, вдруг вбежала в лифт – еще прежде, чем мы успели опомниться. В этот момент она уже безусловно не отвечала за свои поступки: в них проявилось не столько горе, сколько, я бы сказал, панический страх человека, одержимого манией преследования. Так, она не дала захлопнуться внизу дверце лифта, специально загородив ее, и мы потеряли изрядное количество минут, спускаясь по узкой винтовой лесенке, которая вела во двор позади дома. Хорошо еще, что у Доротеи оказался при себе ключ от двери, обычно запертой. Но за это время бедная женщина успела скрыться. Попросив меня дождаться полиции и все объяснить, Доротея в автомобиле отправилась на розыски. Когда прибыла полиция, я оказался в роли хозяина – ее разделил со мною чуть позднее вернувшийся с прогулки фронтовой товарищ Клауса Кунце. Сняв с нас показания, полицейский чин приказал увезти тело. После недолгого обсуждения, как лучше его сносить вниз, лифту было отдано предпочтение перед узкой винтовой лестницей.
Доротея, возвратившаяся ни с чем, очень просила комиссара помочь ей в поисках свекрови – о чем тот немедленно распорядился по телефону(…)»
Вспоминал доктор Гаст.
Несмотря на это, злосчастной Вере Кунце удается никем не узнанной сесть в поезд и добраться до Ротмунда. Там, с ротмундского перрона, вечером того же дня она бросается под поезд. (Перрон в Ротмунде… еще как его знаю. «Добро пожаловать в Ротмунд, на родину поггенполя!»)
В этом месте Стивен Кипнис пускается в рассуждения о том, какой след в душе Веры все же оставила ее русская юность вообще, русская литература в частности, а если совсем конкретно, то «Анна Каренина».