Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Они с Гюльнаре пришли к причалу, он радовался тихой, ясной погоде. Иначе его соломенная шляпа доставила бы ему много неприятностей. Он торжественно приобрел ее к Троице — каждый уважающий себя мужчина покупает к Троице соломенную шляпу. С модой не поспоришь. Ему даже в голову не приходило, как глупо выглядела эта жесткая и плохо державшаяся на голове шляпа — она надевалась на макушку, и первый же порыв ветра мгновенно сдувал ее с головы. На шляпе имелся черный шнурок, уложенный вокруг тульи, так называемый «штормовой шнурок», его можно было прикрепить к пуговице пальто, однако мода предписывала, что шнурком этим дозволено пользоваться лишь старикам и крестьянам. Воспитанный человек не мог позволить себе, чтобы этот негнущийся, жесткий предмет, изображавший шляпу, летал вокруг его головы, как воздушный змей. В ветреную погоду приходилось все время, словно отдавая честь, придерживать шляпу рукой, отчего лак прилипал к пальцам. Можно было также, сделав усилие, натянуть ее поглубже на голову и поворачиваться всем корпусом к ветру так, чтобы тот

не попадал под поля драгоценного головного убора, или, если возможно, идти, повернувшись к ветру спиной. В этом случае на лбу появлялась красная полоса, сопровождавшаяся ссадиной или экземой, которую следовало терпеть. Кое-кто овладевал искусством — правда, никому не удавалось овладеть им в совершенстве — морщить лоб так, чтобы эти складки кожи попадали под край чертовой шляпы и удерживали ее на месте, но тогда человек не мог моргать и взгляд у него становился застывшим, как у военных. Такой способ ношения шляпы требовал от ее владельца постоянной сосредоточенности и самообладания, и поворачиваться приходилось очень медленно. Первоначально считалось, что шляпа защищает человека от солнца (как будто в ее власти было уговорить солнце светить в Норвегии, чтобы люди нуждались в защите от него) и доставляет наслаждение всем, кто ее носит, — так или иначе мужчины носили эти шляпы в любую погоду с Троицы и до октября. Самыми шикарными считались шляпы с многоцветной лентой вокруг тульи, элегантность стоила дорого, и хорошо, если во время дождя по лицу денди не начинали течь цветные потоки. После покупки шляпы молодые люди толпами устремлялись к фотографу и позволяли ему увековечить себя на фоне заснеженных Альп.

Эрлинг относился к числу тех, кто по воле природы вообще не нуждался в головном уборе, независимо от времени года, однако, как и большинству из них, ему не казалось странным, что он сам создает себе столько лишних неудобств. Взрослый мужчина должен носить шляпу, и это не подлежало обсуждению.

Гюльнаре первая, даже не подозревая о том, открыла ему, что с важными, внушающими страх людьми тоже можно разговаривать. И что, может быть, только с ними и следует разговаривать. У Эрлинга зародилось подозрение, что благородное слово «разговор» существует не только для того, чтобы обозначать им брань, похвальбу или хитрость. Ему так отчаянно хотелось в это верить, что он скалился, как собака, и был готов вцепиться в горло любому при малейшем намеке на улыбку. Мечта о капле человечности превратилась в снобизм. Гюльнаре рассказала Эрлингу, что ее отец — старший преподаватель, и Эрлинг преисполнился важности, а как же, ведь он, пусть и не непосредственно, общается с такой важной особой! Вскоре он уже намекал кое-кому, что знаком с дочерью старшего преподавателя, он повторял это слишком часто, но понимал, что его слова не приносят желаемого результата, — ведь он сообщал это таким же юным снобам, считавшим, что он хвастается своим знакомством, как хвастались бы они сами на его месте.

Гюльнаре пришлось бежать на трамвайную остановку, чтобы успеть ко времени, обозначенному в расписании. Эрлинг не успел даже спросить, встретятся ли они еще раз. Она махнула ему из трамвая, он махнул ей в ответ, и его чуть не задавила телега, груженная старой мебелью. Возчик раскричался, и тут уж Эрлинг взял свое — он тоже умел браниться: Пьяная скотина! Какой дурак дал тебе эту телегу для пива, чтобы перевозить свою вонючую мебель! Возчик чуть не свалился от смеха со своего воза, когда понял, что они с Эрлингом одного поля ягода. Эрлинг рассердился еще и потому, что ободрал колено, он сложил руки рупором и заорал во все горло: Проклятый мазурик! Ты украл эту телегу!

До захода солнца он бродил по улицам. Может, где-то есть мир, в котором и для него найдется местечко? Гюльнаре была такая веселая… Или она всегда такая? У причала они гуляли, скрытые от всех штабелями досок, там не было ни души, но Гюльнаре не испугалась. Эрлинг чувствовал себя избранным. У него и в мыслях не было обидеть ее, но ведь эти благородные считали, что от таких, как он, всегда исходит опасность.

Он вспомнил Ольгу из Рьюкана и крепко зажмурился, этот рефлекс преследовал его всегда, когда он сталкивался с дурным запахом. Ольга была девушка из его среды, он хотел соблазнить ее, а вместо этого напугал весь Рьюкан. Той летней ночью 1915 года мечта о чем-то, чего он не мог объяснить, преследовавшая его с детских лет и со временем сильно потрепанная, вырвалась, сверкая золотом, из своей тюрьмы и расцвела в его сердце, хотя даже много лет спустя он не решался поверить и у него не было случая убедиться в реальность этой мечты — мечты о доброте, о сдержанности и доброжелательности, о дружеских беседах на всевозможные темы, за которыми не крылось бы коварства, смутной мечты о мире и оттепели в душе, заставлявшей его плакать и тосковать.

Неслышными шагами Эрлинг вошел в квартиру дяди Оддвара и тети Ингфрид, где, как всегда, пахло постелью, пивом и водкой. Эти беспечные пьяницы, громко храпя, крепко спали в объятиях друг друга, что случалось часто, несмотря на то что у них были отдельные кровати. Они напоминали тугой узел из двух коротких и гибких человеческих тел. Черт меня побери, тяжело бормотал дядя Оддвар. Он всегда спал с открытыми глазами, но закатывал их так, словно изучал во сне свою душу. Дети спали на двухэтажной кровати. Они лежали, точно на полках какого-то детского склада, откуда их можно было достать в любую минуту. Эрлинг быстро разделся, повесил в общий шкаф

свой выходной костюм, надел рабочее платье и, усталый, блаженно растянулся на полу, подсунув под голову рулон туалетной бумаги. Он никогда не видел таких рулонов, пока не попал к дяде Оддвару и тете Ингфрид, которые каждую субботу покупали по несколько рулонов для детей. Дети любили с ними играть, особенно в ветреную погоду, с наступлением темноты им разрешали пускать из окна эти бумажные ленты. Родители сидели каждый со своей бутылкой и громко смеялись. Пока дети были маленькие, это была счастливая семья.

В 1940 году Эрлинг придумал, что, если его схватит гестапо, он скажет, что из-за давней травмы спины у него бывают сильные боли, когда он неудобно лежит ночью. Тогда его наверняка бросят в камеру без топчана и, может быть, ограничатся этим родом пытки. Он любил спать на полу.

Но в ту ночь после встречи с Гюльнаре ему было трудно заснуть. Каждая мелочь вдруг приобретала значение, и Эрлингу казалось, что в его жизни наконец-то произошло чудо, а все из-за того, что ему пришло в голову разглядывать в дурацкой витрине какие-то дурацкие туфли. Он лежал на полу счастливый, пылая юношеским жаром, а потом заснул, и ему приснилось, что он, лениво взмахивая руками, плывет голый по реке, горячей кровавой реке и этой же кровью утоляет подступающую иногда жажду. Он решил не сдаваться, пока снова не встретит Гюльнаре.

К вечеру он был уже на том месте, где встретил ее накануне, но спрятался в подворотне. Сердце его забилось от радости, когда он увидел ее на противоположной стороне улицы. Он незаметно вышел из своего укрытия. Наконец они оказались лицом к лицу, одинаково стесняясь признаться, почему пришли сюда.

— Я подумал, что опять встречу тебя здесь, — в конце концов сказал Эрлинг.

Мужская гордость не позволила ему солгать, будто он пришел сюда случайно.

— Я тоже подумала, что, может, ты придешь сюда, — сказала Гюльнаре, глядя в сторону. — Мне так стыдно, — прошептала она и покраснела еще больше.

На этот раз маршрут прогулки выбрала она, но сделала вид, что они случайно пошли в этом направлении. Эрлинг прочел название улицы: Пилестредет; впрочем, вскоре он уже не понимал, где они идут, и не смотрел на таблички. Они вышли куда-то, где было много садов и на улице росли деревья. Гюльнаре вздохнула с облегчением:

— Здесь я не боюсь никого встретить, — призналась она. — Мне ведь не разрешают так гулять.

— Я плохо знаю город, — сказал Эрлинг. — Хорошо, что ты сама выбрала, куда нам пойти. Бывает, я с трудом нахожу дорогу, когда меня посылают с поручением, но постепенно я знакомлюсь с городом. Между прочим, мне следовало сегодня работать еще два часа, но я попросил, чтобы меня отпустили пораньше.

Гюльнаре не поднимала глаз от земли.

— Хорошо, что тебя отпустили. Было бы жаль… — Ей захотелось показать, что и она тоже постаралась ради их встречи. — Я сказала маме неправду. Поэтому мне сегодня можно вернуться домой попозже.

Эрлинг с волнением спросил, долго ли она сможет гулять.

— Примерно до половины одиннадцатого, — дрогнувшим голосом сказала она. — Но я могу вернуться и раньше, если ты не сможешь гулять так долго.

Они шли по неровной дороге вдоль живой изгороди. За ней виднелось низкое деревянное строение. Посредине длинной стены была высокая дверь с изображенным на ней пьедесталом и голубем, голубь был большой и толстый. В клюве он держал оливковую ветвь, под ним было изображено гнездо, свитое из пальмовых листьев, и в нем несколько облезлых куропаток. Раскрыв клювы, куропатки тянулись к пальмовой ветви. По обе стороны двери полуметровыми буквами были сделаны две одинаковые надписи, либо для симметрии, либо ради того, чтобы укрепить в каменщике чувство уважения к себе: Пол X. Туресен Bum, надгробные плиты.

Эрлинг и Гюльнаре познакомились поближе с шедевром на двери и безоговорочно одобрили его, как часто безоговорочно одобряют то или другое очень молодые люди. Эрлинга заботила более практическая мысль: найти укромное место, где бы они могли посидеть, поговорить, а может, и подержаться за руки. Там, за изгородью, было много подходящих мест. Дом был заперт, и его неприступный вид свидетельствовал о том, что в нем никого нет. Эрлинг обладал врожденным чутьем, которое пригодилось бы ему, реши он стать квартирным вором. Если он не был слишком погружен в свои мысли, он всегда безошибочно определял, есть ли люди в том или другом доме, мимо которого он проходил. Но воровство никогда не привлекало его. Здесь же была мастерская, и определить, что в ней никого нет, было проще простого. В черном полированном гранитном надгробии отражалось солнце, такое ослепительное, что на него было больно смотреть. От ярких красок непонятной дверной символики тоже резало глаза. На дереве пел зяблик. Остатки гнилого забора прислонились к живой изгороди, как потемневший скелет.

— Давай зайдем и выберем себе могильные плиты, — предложил Эрлинг. Чувство юмора вернулось к нему.

Гюльнаре колебалась. Разве такое вторжение законно?

— Мы же не можем украсть надгробную плиту, — уверенно заявил он. — И потом, тут нет калитки. Если придет хозяин, он просто поздоровается с нами, а в худшем случае попросит нас покинуть его владения. Он вынужден хорошо относиться к своим будущим клиентам, — закруглил Эрлинг свою мысль, но его остроумие не было оценено по достоинству. Он даже растерялся. Или Гюльнаре не понимает шуток, или просто никогда их не слышала. Вот досада, ведь он так удачно сострил, вдохновленный обстоятельствами!

Поделиться с друзьями: