Оборотень
Шрифт:
Проселочная дорога отошла обратно к хозяину, а дом с небольшим садом он оставил вдове. Там она разводила комнатные растения и укреплялась в своем скептическом отношении к жизни, что явно удлиняло ее собственную. Кроме того, тетя Густава следила за тем, что делалось на дороге.
Лет десять назад старый хозяин усадьбы умер в возрасте, который тетя Густава могла признать солидным лишь скрепя сердце, и это дало ей новую пищу для разговоров, помимо Летучего Мужа и не пишущего писем сына. Семидесятилетний зять хозяина, к которому отошла усадьба, хотел выгнать тетю Густаву из ее домишка. Она рассердилась, а Фелисия сказала однажды, что она не только рассердилась, но и испугалась. Тетя Густава не признавала никаких перемен. Она объясняла, что уже слишком стара для них. Если бы кто-нибудь поглубже поинтересовался этой арендой, то обнаружил
Эрлинг с удовольствием навещал тетю Густаву и рассказывал о ней своим знакомым. Но он плохо понимал ее. Если у нее спрашивали, довольна ли она своей жизнью, она сразу проникалась недоверием, словно опасаясь, что ей расставляют ловушку. А почему бы ей не быть довольной? И начинала рассказывать о Пере, которому захотелось полетать, и о сыне, не дававшем себе труда написать матери письмо, а вообще-то жизнь не так уж плоха, заключала тетя Густава.
Фелисия называла ее милым эксплуататором, вымогателем, каких поискать. Она не метит высоко, но умеет требовать и получает все, что захочет.
Эрлинг не очень верил этому. Что-то тут было не так. Тетя Густава прожила нелегкую жизнь. Она любила цветы, и ее любили дети. Она всегда была готова прийти на помощь. Никогда не передавала сплетен. С другой стороны, она отличалась сдержанностью и скептицизмом, не считая почти идиотского толкования двух событий — смерти мужа и молчания сына, — которые застряли у нее в голове. Эрлинг любил эту старую женщину. Фелисия, Юлия и другие обитатели Венхауга тоже. Но, общаясь с тетей Густавой, он разбивал лоб о стену. В этой стене не было ни двери, ни щелки. И хотя тетя Густава была кисла как уксус, навещать ее было приятно. Характер у нее был тиранический и вздорный, но в ней не было ни капли снобизма. Эрлинг все больше проникался убеждением, что тетя Густава — холодный человек, которому наплевать на человечество, но однажды она пришла к мысли, что, раз ей самой хочется получать от жизни как можно больше радости, это должно быть позволено и другим. Словом, тетя Густава с этической точки зрения была представительницей самого прочного мировоззрения, которое зиждилось на эгоизме и было придумано практичной крестьянкой, для которой дважды два — четыре. Но отношения тети Густавы с детьми?… Может, дети, которые не бывают сентиментальны, если с ними не сюсюкают, потому и любили эту женщину, что понимали: она предпочитает быть покладистой и доброй, потому что так проще. Тетя Густава с таким возвышенным равнодушием смотрела на них, что им было ясно: ей безразлично, едят ли они ее маринованные сливы или упали с дерева и сломали себе шею. Наблюдения за многими семьями позволяли Эрлингу думать, что любовь не всегда дает детям чувство уверенности, чаще его дают крепкие нервы и отсутствие у некоторых взрослых излишнего интереса к тому, что делают дети.
Тетя Густава всегда отличалась завидным здоровьем, но после войны ее сильно разнесло. Сравнение человека с бегемотом — такое же преувеличение, как сравнение выигрыша в лотерее со взрывом атомной бомбы, к какому любят прибегать люди, лишенные чувства слова. Но тетя Густава была и впрямь похожа на бегемота, и Эрлинг старался не думать о ее весе. Первый раз он увидел тетю Густаву летом 1945 года, уже тогда она была непомерно толста. Поэтому он полагал, что и в молодости она тоже была толстой.
Пыхтя, как паровоз, она принесла кувшин домашнего сидра и налила Эрлингу полный стакан. Себе же взяла хлеба и сыра, она достала их из ящика буфета, который выдвинула настолько, что он закрыл весь ее огромный живот. Перед домом стояло такси с невыключенным мотором, но тетю Густаву это не смущало.
— Ну, рассказывай, — велела она и засунула в рот почти весь кусок хлеба с сыром.
Из одного ящика в другой, подумал Эрлинг, и пригубил стакан, прежде чем осушить его.
— Хороший у тебя сидр, — сказал он.
— Можешь выпить хоть весь кувшин. — Тетя Густава запихнула в рот остатки хлеба и вооружилась ножом, чтобы отрезать еще кусок. — Чем ты был занят в последнее время? Небось кутил с девушками?
Эрлинг сказал, что он писал книгу.
— Опять писал? — с презрением спросила тетя Густава и запихнула в себя новую порцию хлеба. — Не понимаю людей, которые могут
ничего не делать. Правда, ты много времени проводишь в Венхауге.Эрлинг добродушно рассмеялся. Не переставая жевать, тетя Густава мрачно взглянула на него.
— Чего смеешься?
Смеяться и впрямь было нечего. Многим писателям Норвегии пошло бы на пользу, если б они несколько раз в год приезжали в Венхауг и получали, так сказать, свою порцию удобрений. Но почему-то в Венхауг люди попадают лишь после того, как у них появится собственный дом и надежный кусок хлеба, подумал он, вдруг став серьезным.
— Твой отец был портняжка?
— А что? — быстро спросил он, удивившись ее вопросу.
— Хорошее дело. Вот если бы мой муж умел шить.
Эрлинг выпил еще стакан сидра и встал, он спешил в Венхауг, а то бы еще раз с удовольствием послушал ее рассказ о муже, взлетевшем на вершину ели.
— Между прочим, а как его оттуда сняли?
Тетя Густава уже так погрузилась в свои воспоминания, что сразу поняла, о чем он спрашивает:
— Я тебе об этом не говорила, потому что это мало приятно. — Она откинула голову и высыпала в свою вечно голодную глотку горсть хлебных и сырных крошек. — Подцепили багром и сняли.
Как по-разному люди уходят из жизни, подумал Эрлинг, шагая под проливным дождем к ждущему его такси. Одних душат петлей, как свиней, других снимают багром с верхушки ели.
Кто сказал, что человек наг?
Эрлинг лежал в своей комнате в Старом Венхауге, в котором хозяева теперь не жили. Он только что прочитал в газете одну статью, но никак не мог сосредоточиться на ее содержании. Рядом на тумбочке колыхалось пламя свечи. Дождь стучал в стекла и в стены. Шумел вздувшийся ручей. Эрлинг упивался этими звуками, было уже за полночь. Кто-то вошел в дом и стал подниматься по лестнице — шелест плаща, быстрые шаги. Легкий стук в дверь, и в комнату вошла Фелисия. Она сняла плащ и раскинула его над стулом, словно палатку. Улыбаясь Эрлингу, быстро разделась. Кожа у нее была смуглая, как у маори, и от колебания свечи ее оттенок казался еще теплее. Волосы серебряной птицей летели над головой; когда в глазах Фелисии отражалось пламя свечи, они вспыхивали огнем. Ее прохладное тело прижалось к Эрлингу, и он уловил в себе страстную мольбу, чтобы это мгновение продлилось подольше, но их уже захватило и понесло еще до того, как они осознали свое желание.
Эрлинг выгорел раньше и наблюдал за Фелисией: ее счастливое лицо с приоткрытыми в безотчетной улыбке губами вдруг исказилось, улыбка исчезла и уступила место ярости Медузы, теперь это был рот хищницы, искаженный родовыми муками. Нервы и мышцы вокруг ее прекрасных глаз ослабли, она некрасиво моргала, сверкая глазами, как подменыш тролля. Эрлинга неожиданно откинуло в сторону, словно в борт лодки ударила большая волна. Фелисия со стоном ухватилась за него и одной рукой вцепилась ему в волосы. Он испугался, что сломает ей пальцы, словно оледеневшие в этой судорожной хватке, когда пытался разжать их, чтобы она не вырвала ему все волосы. Он уже не участвовал в экстазе и потому подумал с юмором, что наконец нашел убедительное объяснение тому, почему люди пользовались ночными колпаками. Он стоял рядом с кроватью и, смотря на это неистовство, вспоминал, что крылатый конь поэзии был сыном бога моря Посейдона и Медузы Горгоны.
Фелисия замерла в неудобной позе, она с раздражением смотрела на Эрлинга:
— Шут гороховый, чего ты смеешься?
Потом она лежала, положив голову ему на плечо, и тоже вслушивалась в шум дождя. Он гладил ее.
— Можно ли представить себе что-то более мирное, чем такой проливной дождь темной августовской ночью? — проговорил он.
— И мы двое, предоставленные самим себе в Старом Венхауге, — подхватила Фелисия. — Нет, ничего более прекрасного быть не может. В такие ночи я всегда думаю о зверях и маленьких птичках. Я вижу и крупных птиц, вон тетерева, они сидят на ветках, крепко прижавшись друг к другу, и спят под шорох ветра и шум дождя, и в ушах у них тоже шумит, а дерево качается вместе с ними, и на соседних деревьях тоже качаются спящие птицы, и хлопают оторвавшиеся черепицы на крыше Старого Венхауга. Утром я непременно скажу об этом Яну, он всегда следит, чтобы крыша была в порядке, ты его знаешь. Исправляй поломки, пока они маленькие, говорит он. И вообще, тебя не было так долго, я так истосковалась по тебе, и спасибо, что ты выпил не слишком много.