Обоснованная ревность
Шрифт:
— Я вам не помешал?
Помешал, помешал! — живо откликнулся он и с облегчением отложил кисть.
— Тогда позвольте…
— Позволил, уже позволил.
— Спросить, я имел в виду…
— И я ничего другого.
— Учтите, я профан. То есть, простите…
Я вам охотно верю. Иначе бы вы сразу увидели, что и я профан.
Его неоправданная, на мой взгляд, гордость обидела меня. Но я сдержался.
— Что же вы молчите? — напал он. — Или вам не нравится?
Он мне показался ясным: не из тех, кому можно сказать что думаешь.
— Нет, что вы. Прекрасный вид.
— Вид!.. —
— Я ведь предупредил, что я профан… Вид и пейзаж — есть разница?
— Принципиальная! — тут же клюнул он. — Вид — это то, что и вы увидите. Пейзаж — это то, что увидел я. Вид, собственно, — и он взглянул на картину и вздохнул, — не может быть написан никогда…
— То есть?..
— И никем, — уточнил он гордо. — Кто написал снежные горы? Или лес?
— Шишкин, — сказал я не раздумывая.
— Ну, знаете ли… — Всем своим видом он дал понять…
— Гор я и впрямь удачных не вспоминаю, — чуть поправил я свое положение.
— Вот видите! Разве можно написать то, что равно себе, — в том же значении? Кто нарисовал пустыню? Море?
— Айвазовский, — естественно, сказал я.
— Ну знаете ли! — Он был возмущен. — Скажите: Тернер, — я и то поспорю.
— Ну Тернер-то чем плох? — с апломбом сказал я, не уверенный, что не путаю его с Тенирсом. "Вы имеете в виду старшего или младшего?" — хотел блеснуть я, но, к счастью, удержался… — А Левитан, Васильев?.. Разве им не удавался лес?
— Я не такой уж поклонник Левитана… Цвет, знаете ли… — Он осторожно покосился на собственный холст. — Тучи, — сказал он задумчиво.
Я посмотрел в небо: оно было ясным.
— Тучи им удавались. Поле, а не лес. Поле — это уже море. Чистое небо им не удавалось. — Он повторил мой взгляд в небо. — А тучи, блики, отражения… Оправданный абстракционизм. — Он поджал губы. — Самовыражение… — Похоже, он презирал "самовыражение"… — Нет, вида никто не написал! То, что им удавалось в какой-то степени, есть не вид, а состояние.
— Импрессионизм? — проявил я догадливость.
— Если хотите. Преддверия, предчувствия… Предверие в лучшем случае. Но они считали себя объективными, то есть это мы их считаем реалистами… То есть я хочу сказать, что они всегда оправдывались. Оправдывались, что так бывает, оправдывались реальностью опыта, пусть самой мимолетной. Их всех побеждала фотография, и они с нею боролись.
— Ну, качественную разницу между живописью и фотографией и я знаю, — несколько обиделся я.
— Знаете? Ну-ну… А я и не ругал фотографию. Это вам показалось. У фотографии заслуга перед живописью первостепенная!
— Какая же? — спросил я, как бы снисходя к его ортодоксальности.
— Прямая. Она обозначила, чем живописи заниматься не следует. Раз этого же можно достичь механически, аппаратом. Именно она породила импрессионистов.
— От противного? — догадался я.
— От очень противного. Фазан — отдельно, сазан — отдельно, как говорил один замечательный грузинский художник, Сезанн — отдельно… — И облачко восхищения и скорби подернуло его чело.
— Что же нам породило кино? — усмехнулся я.
— А это уж не моя компетенция. Может, следовало бы прекратить писать романы,
а?— Ну романы-то тут при чем?
— Вам виднее. Я хотел сказать, что пейзажист лишь индивидуализирует вид. Он не способен его отразить, он способен лишь отразиться в нем. Вид и индивид — один корень?
— Нет, — ответил я, в твердость свою вкладывая и Шишкина и Тенирса, и фотографию.
— А подходит… Я имел не только это в виду… Видите, опять вид?.. Пейзажист индивидуализирует вид не в том только смысле, что вносит свое видение и свою индивидуальность… а в том, что и сам вид, зафиксированный в пейзаже, должен или вынужден стать частным по отношению к самому же себе, замереть поневоле, приобрести выражение: освещение, ветер, прочие метеоусловия… Хм, — удивился он, — вот поворот! Ровно наоборот— в портрете. В портрете— писать состояние модели ровно по вкусу Шишкину. Нелепо было бы писать портрет взбешенного, или рыдающего, или хохочущего человека.
— Разве не хохочет запорожец у Репина?
— Я и говорю. Это частность. Это жанр в лучшем случае. Это характер, а не портрет. Портрет — это обобщение, сущность, ну, внутреннее состояние. Пейзаж обобщенным быть не может. Кто вы, чтобы претендовать на понимание внутреннего состояния моря или горы? Вот вы говорите: Шишкин. Он и есть доказательство. Пейзажа как портрета вида не существует. Нарисовал Шишкин портрет дерева?..
Какая-то не оправданная для меня скорбь прорезала его чело. Бороденка его дрогнула.
— Что с вами?
— Сезанн… — сказал он так, как говорят про больной зуб.
— Что Сезанн?
— Потом, потом… — отмахнулся он так, будто "сейчас пройдет". С тоской взглянул на мольберт. — Не получится уже…
— Что вы, что вы!.. — попытался я. — Очень мило. Вы нашли единственную, по-моему, точку.
— Вы ее тоже нашли…
— Ну, это не такая моя заслуга.
— Вот видите, вы совсем не так мало понимаете, как говорите… — Он быстровато взглянул на меня взором и мутным и лукавым и, пересилив себя, с прищуром метра заставил нанести невнятный мазочек — табуретка под ним сразу покачнулась, но он устоял.
Польщенный, я таки начал со льстивостью ученика:
— Почему именно в таком вы решили формате?.. Меня всегда занимало…
— Окно. Это такое окно. Живопись, по-моему, это окно. Или зеркало. Зеркало — это ведь тоже окно. Окно сквозь стену — в мир. Так ей потом и висеть — на стене.
— Понимаю, — сказал я, не до конца поняв. — Холст, формат, перспектива, взгляд. Рамка видоискателя… Выбор точки… Но вот точка на холсте… с которой вы начали его заполнять… где она и почему?
— Заполнять… — брезгливо поежился пейзажист. — Скажите еще — рисовать!
— Ладно, — сказал я, тоже злясь, — писать. Вы можете указать мне точно, в какой точке вы начали писать этот холст?
— Это сложный вопрос. Все зависит от натуры. Птицу, например, надо писать с клюва.
— Какую птицу?
— Ну вообще…
— А вот здесь? — Я ткнул в его холст.
— Уже не вышло, — уклонился он.
— Почему же не вышло! — Опять надо было щадить его самолюбие! — Очень даже.
— Потому и не вышло, что не оттуда начал! — зло сказал он, снимая холст.