Образ Христа у Иосифа Бродского
Шрифт:
Расхождения с обстановкой в «Горбунове и Горчакове», конечно, огромны. Но все же в тенденции, на мой взгляд, имеется что-то общее.
7
Я — идиот!
(Характерное для И. Б. выражение недовольства самим собой, сопровождавшееся звонким ударом ладонью по лбу.)
Что касается прямой литературной преемственности, христологическая тематика «Горбунова и Горчакова» имеет свои прецеденты, я думаю, прежде всего в большой русской прозе.
На «Мастера и Маргариту», произведение 1930-х годов, укажу лишь мимоходом, потому что Бродский, равно как и другие читатели, мог с ним познакомиться только по журнальной публикации 1967 года, то есть в период, когда он уже давно был занят
Другое дело, конечно, «Доктор Живаго». Мне не известно точно, когда и как Бродский имел возможность читать запрещенный в Советском Союзе роман Пастернака. Но наличие этого произведения, целиком проникнутого тематикой Рождества и Страстей Господних, на заднем плане «Горбунова и Горчакова» мне кажется бесспорным. О значении для Бродского пастернаковских стихов из романа, в частности так называемых «библейских», свидетельствуют его эссе и ряд лирических произведений, начиная с 1960-х годов. Но для поэмы Бродского, где главная фигура повествования о русской жизни XX века связана с прообразом Христа, важна в первую очередь собственно прозаическая часть «Доктора Живаго».
Не забудем, однако, о великом предшественнике Пастернака и других авторов XX века, все большие романы которого так или иначе имеют христологическую подоснову. Среди наследия Достоевского остановимся, в частности, на «Идиоте» с его героем князем Мышкиным, который в записных книжках романиста прямо назван «князем Христом».
Я давно пришел к убеждению, что романный мир Достоевского служит полезным комментарием к вопросу о фигуре Иосифа Бродского. Нет сомнения в том, что, по крайней мере пока он жил в России, Достоевский был его любимым писателем. Да и потом до последнего периода жизни он, с выражением давней привязанности, по поводу чего-нибудь происходившего цитировал сцены из его книг. Любимых поэтов у Иосифа всегда было с десяток. Но в области прозы, за исключением, может быть, Фолкнера, Платонова и нескольких мимолетных увлечений, в один ряд с Достоевским он, по-видимому, никого не ставил. «Федор Михайлович понимал все», — любил он с семейным чувством к классику своего города повторять за Ахматовой. Или продолжая по-своему: «Федор Михайлович понял все, вплоть до моральной кастрации русского народа».
Тут, как мне кажется, дело не только в раз навсегда усвоенной литературной преференции. Отношение к Достоевскому было кровное, вызванное интуитивным узнанием некоторых глубоко личных черт. Если будущему биографу потребуется приобрести общее впечатление о том, что происходило в Иосифе на глазах его друзей и что происходило в его компании с другими, лучший совет состоит по-моему в перечитывании романов Достоевского. А среди них я бы в первую очередь назвал «Идиота».
Полностью отождествлять Бродского с главным героем «Идиота» никак не стоит. В плане энергичности, например, у него часто бывало скорее что-то от Рогожина. Бывало и что-то от Ипполита и т. д. Тем не менее образ Мышкина сильнее всех остальных способен вызвать воспоминания об Иосифе у человека, близко его знавшего. Так по крайней мере случалось со мной, когда я недавно, первый раз после его смерти, взял «Идиота» в руки.
Меня, в частности, поразили следующие параллели. В течение романа ряд персонажей выражается о редкой проницательности, или, с религиозным акцентом, «прозорливости», Мышкина. Так, Ганя Иволгин, например, ему говорит: «Вы замечаете то, чего другие никогда не заметят». Или Келлер: «То уж такое простодушие, такая невинность, каких и в золотом веке не слыхано, и вдруг в то же время насквозь человека пронзаете, как стрела, такою глубочайшею психологией наблюдения».
При этих отрывках вспоминается мне сцена после операции на сердце в нью-йоркской клинике Харкнес. Когда медсестра выгнала нас на полчаса от явно измученного, но все еще продолжавшего шутить в своей постели Иосифа, завязался наш разговор с больным, сидевшим в коридоре. Это был простой пожилой американец в халате, открытый, самостоятельно мыслящий человек с умными глазами, говоривший не интеллектуальной,
но и не вульгарной речью. Нашего друга он любил.«Парень необычный, добрый. В поэзии я мало понимаю. Но он чудный, такого я никогда не встречал. Когда на тебя смотрит, так и чувствуешь, что видит тебя насквозь». Сосед Иосифа просиял и уважительно кивнул.
Хочется упомянуть и то место в «Идиоте», где описывается эмоция Мышкина при виде миниатюры Настасьи Филипповны: «Лицо это еще с портрета вызывало из его сердца целое страдание жалости; это впечатление сострадания и даже страдания за это существо не оставляло никогда его сердца, не оставило и теперь».
В свой приезд осенью 1981 года в Голландию Иосиф застал меня в депрессии, вызванной почти одновременной смертью обоих моих родителей. Как и в других случаях, когда я чем-нибудь болел, он старался помочь, развлекая меня или придумывая разные практические советы. Мне становилось менее мрачно от ощутимости его участия и от комичности несоответствия между сутью моего настроения и теми мерами, которые он предлагал.
«Когда мне плохо, я спасаюсь бегством. Поезжай в Южную Америку и бери интервью, самое-самое последнее, у Борхеса!» Как мне было не засмеяться от несуразности такого решения моей проблемы?
Чтобы развлечься и показать Иосифу неизвестный ему уголок страны, я предложил съездить к одной своей подруге, жившей близко от моря в Северной Голландии. От ее дома мы втроем сделали прогулку по широкой полосе дюн к морскому берегу. Тяжело ступая в гору по песку, я вдруг услышал за собой крик по-русски: «Кейс, развеселись!» По простодушию этого вопля, звучавшего как одинокий призыв о помощи, и по отчаянию на лице моего друга, когда я к нему обернулся, я тогда понял первоначальный смысл слова «сострадание». Неотразимая собственная боль оттого, что другой страдает, а не деятельная жалость, заключающая в себе понимание другого и знание, как его утешить.
Чтобы точнее понять соотношение между евангельским образом Иисуса Христа и его романным заместителем в «Идиоте», я обратился к работам двух современных исследователей Достоевского. В своей книге «Сознать и сказать» Карен Степанян пишет:
«Уникальность романа „Идиот“ заключается, на мой взгляд, в том, что здесь христоподобная фигура — князь Христос — помещена в центр романа или, вернее, в центр романа помещена христоподобная фигура. Мышкина „точно Бог послал“, его ждут „как Провидение“, сам он думает о себе — „я к людям иду“, к нему идут с исповедями, за прощением грехов, за исцелением духовным и телесным, даже с требованием „воскрешения“, его подчеркнуто называют человеком, а в речи Ипполита — даже Человеком (с большой буквы — по прямой ассоциации с Богочеловеком). Но Мышкин всего лишь человек».
Т. Касаткина делает шаг еще дальше, когда пишет, суммируя нашу проблему: «Образ Мышкина противопоставлен образу Христа».
Эти цитаты мне сильно помогли. Они с поразительной ясностью уточняют, как в поэме Бродского соотносятся друг с другом образ Христа и образ Горбунова. И помогают понять автобиографичность Горбунова, которого можно было бы определить как «бродскоподобную фигуру», остающуюся, тем не менее, «всего лишь» фикциональным героем с фамилией одного из соседей автора по больничной палате.
Но главная польза, которую я извлек из рассуждений обоих исследователей, касается личного образа Иосифа Бродского в моей памяти. Христоподобность, с одной стороны, а с другой — наличие «всего лишь» человеческой натуры. Образ человека, временами даже противоположный образу Христа. Совокупность таких противоречивых, логически как бы исключавших друг друга характеристик у Бродского не была симптомом лицемерия и притом она не тяготела к уравновешиванию в посредственности. И уж никак не тяготела, как в случае князя Мышкина, к идиотизму. Дружба с Иосифом, как я могу засвидетельствовать, была, пожалуй, самым обогащавшим, самым возвышавшим фактором в жизни, но одновременно и тягостным. Она раскрывала в нас затаенные положительные, но порой и отрицательные способности. Его компания, обычно блестящая и подбадривающая, бывала и удручающей, в первую очередь для него самого. Но скучной — никогда.