Образы детства
Шрифт:
Тогда еще была надежда, замечает Ленка.
В ресторане на Рыночной площади города Г., где вечерами сидят, дымя папиросами и потягивая пиво, почти одни только местные жители — в большинстве молодые парни, родившиеся уже в этом городе; не сводя с Ленки глаз, они предложили подвинуться и усадить ее за стойку,— так вот за столиком у окна, где вы в конце концов отыскали свободные моста и подкрепились сандвичами с мясным салатом и ветчиной, возникла дискуссия насчет несовершенства памяти. Шалости за алтарем тебе запомнились, однако же Сталинград, хотя после него минуло тогда не более двух месяцев, отпечатался неглубоко. («Миф Сталинграда!» — писал «Генераль-анцайгерг» 4 февраля, а немногим позже: «Самоотверженный путь 6-й армии— священный завет для всех нас!») Неллина память сохранила, что фройляйн Шредер, учительница рукоделия, влетела в гомонящий, расшалившийся класс и напустилась на них: как, мол, вам не стыдно! Наши германские солдаты гибнут под Сталинградом, а вы тут знай хохочете да
И это все. Тотальная война закрепилась в твоей голове опять-таки акустически — голос Геббельса по радио, истерически вопящий: «Восстань же, народ! Пусть грянет буря!»
Но ни малейшего доказательства, что в Неллином присутствии когда-либо произносились имена Софи и Ханса Шолль [80] , упоминавшиеся, кстати, в газетах. Что хоть раз зашла речь о восстании еврейского населения в варшавском гетто, которое достигло высшего накала в те самые дни, когда Нелли преклоняла колени у своего христианского алтаря. (А что если черные гетто однажды все-таки восстанут?
– спрашиваешь ты белого американца. Он отвечает: К сожалению, их шансы равны нулю. Они же черные. Их же сразу видно. Поодиночке перестреляют.)
80
Шолль Ханс (1918 — 1943) и Софи (1921 — 1943) — мюнхенские студенты-антифашисты, организаторы группы сопротивления Белая роза, казнены в 1943 году
Конфирмовалась Нелли, как положено, в черном платье из шелковой тафты, сшитом «усишкиной» бабулей. Вдоль узкого выреза — белый рюш: это облагораживает. Когда обед с участием всей родни закончился, Нелли сидела во главе стола, ее место было украшено зелеными еловыми веточками, «усишкина» бабуля заколола трех кроликов. Нелли загрустила. Мужчины курили в хозяйском кабинете, обсуждали положение на фронтах. Женщины мыли посуду и резали пироги. Братишка Лутц в детской возился с конструктором, увлеченно строил какое-то заковыристое сооружение. Нелли, сложив руки на коленях, сидела в кресле в столовой.
Н-да, сказала «усишкина» бабуля. Ожидание радости и есть самая чистая радость.
Мама, однако, позвонив по телефону, позвала в гости кузину Астрид и Неллину подружку Хеллу. На кофе. Нелли для компании. Ведь это в конце концов ее праздник.
В одно время с Астрид и Хеллой пришел унтер-офицер Рихард Андрак, фотограф.
Лутц, ты же наверняка помнишь Андрака! — Уж не тот ли это псих, который на твоей конфирмации разыгрывал великого чародея? — Ничего себе «разыгрывал»! Ты еще не забыл, как все началось?
(В ресторане на Рыночной площади Г. вечерами шумно, особенно по субботам, когда к парням присоединяются девушки, они садятся за столики у окна, курят и даже искоса не глядят на стойку, а парни меж тем шумят кто во что горазд. Тут себя и то едва слышишь. А Ленке приспичило выяснять, почему это псих?).
Сперва Андрак делал свое дело: фотографировал. Со вспышкой, конечно. Воскресенье выдалось холодное и пасмурное, от съемок на воздухе пришлось отказаться. Групповые фотографии в кабинете на диване, затем конфирмантка с родителями, с крестными, одна. Волосы у нее отросли и мягко загибались кончиками внутрь. Из отороченного рюшем рукава-фонарика деревяшкой торчит рука. Грациозной эта девочка не была. Выражение ее лица—видно ведь, она изо всех сил старается выглядеть «по приветливей»— всегда будило в тебе какое-то неприятное и вместе с тем обидное чувство. Глуповатая почти гримаса. Взгляд испуганный и притом враждебный. Руки-ноги нескладные; небрежная поза. А главное —безотчетная грусть во всей фигуре. Четырнадцатилетняя девочка, не ведающая, какими словами и именем каких богов выразить ей свою печаль, И поневоле, именем богов, которым она покорна, карающая себя за тайную эту печаль.
The Persistence of Memori [81] . (—) Знаменитая картина Сальвадора Дали [82] , перед которой ты нежданно-негаданно очутилась в Музее современного искусства (11 West 53rd Street New York). Изображенное на холсте кажется просто невероятным; это ландшафт памяти. Чистые и все же нереальные краски. Острова, встающие из моря. Прямой, яркий, но тревожный свет, источник которого скрыт от взора. Неотступная угроза тьмы. Зыбкая, размытая граница между тем и другим. Полнейший покой и недвижность. Спящий глаз в кайме длинных ресниц, принадлежащий существу, с которым ты бы не хотела встретиться взглядом. Нагое, сломанное дерево, растущее из угловатого ящика. И самое главное: четверо карманных часов — одни с захлопнутой крышкой, на которой мерзко копошатся муравьи. Остальные трое, синеватые, уродливо деформированные — будто они из воска, а не из металла,— липнут, льнут, жмутся к ящику, к дереву, к спящему глазу, и три циферблата показывают три отличных друг от друга (хоть и ненамного) времени—секунду, когда они остановились. Иронический комментарий к названию «Постоянство памяти». (Есть ли связь между мертвенным холодом, веющим от картины, и политическим цинизмом, который проявил
ее автор?)81
Постоянство памяти (англ.).
82
Дали Сальвадор (1904—1989) — знаменитый испанский живописец-сюреалист.
Памятливость.
Надежность памяти.
На широкой, удобной американской кровати, под электроодеялом, ты просыпаешься обычно, не помня сновидения, даже не удивляясь его отсутствию. Кажется вполне естественным, что и сон здесь подвластен иным законам, нежели дома. Только однажды, сегодня утром, ты осознаешь, что сон перенес тебя в родной город, ты шла по Рихтштрассе, а затем вдруг очутилась в чужом доме, лицом к лицу со своей бывшей одноклассницей Кристель Югов, которая ужасно страдала от некоего насекомого, обосновавшегося под веками ее больших, карих, как у теленка, глаз, причем никому и никакими силами не удавалось его оттуда извлечь; тебя призвали на всякий случай, вдруг да присоветуешь что-нибудь. Эта сцена разыгрывалась в комнате, обставленной с традиционной буржуазной роскошью, в окружении самодовольных людей, а через дорогу находилось здание суда с зарешеченными окнами, за которыми—ты все время это сознавала — томились узники. Во сне ты откликалась на страдания ровесников с неожиданной для самой себя горячностью.
Действие сна происходило вне любого из возможных времен, и, чтобы выразить наконец нынешнее угнетенное состояние, он обратился к ландшафту памяти. И веяло от него мертвенным холодом.
(Уже который день в мозгу у тебя занозой торчит надоедливое слово, такое же непереводимое, как «fair», хотя, надо думать, к нему тоже можно и должно подступиться; как правило, оно стоит на упаковке продуктов питания, и это слово-—«flavour». Вкус, аромат, букет (вина), «The flavor of this juine makes your life delisious» [83] .(—) A ведь «flavour», вместо того, чтобы сделать жизнь приятной, отнял у сока природный аромат...)
83
«Вкус и аромат этого сока сделает вашу жизнь приятной» (англ.).
«Ощупывающими движениями глаз при восприятии информации управляет память». Значит, видя привычное, глаза устают не так быстро? Наблюдения, которые были проведены в супермаркетах на основе киносъемок скрытой камерой, дали неожиданный результат: войдя в торговый зал, покупательницы вопреки ожиданиям моргали меньше, а не больше. Неимоверное количество разнообразнейших товаров повергало их в состояние, похожее на гипноз.
Одной из вершин в спектакле господина Андрака — он начал его с безобидных тестов вскоре после кофе — была минута, когда кузина Астрид, повинуясь словесным заклинаниям и взгляду фотографа, с явным отвращением отодвинула от себя лимонный крем: ей казалось, что ее потчуют какой-то мерзостью. И тотчас же выпила рюмку обыкновенной воды, причмокивая от удовольствия,— словно яичный ликер. Для пастора Грунау, который в этот день навестил кое-кого из своих конфирмованных питомцев, эти был сигнал к поспешному уходу. Дядя Альфонс Раддо ухмыльнулся ему вслед. Превращать воду в вино, заметил он, дозволено только пасторскому шефу.
Но и дяде Альфонсу Радде вскоре стало не до смеха.
Кстати, уж не он ли сам, выразив сомнение, затеял всю эту катавасию? Бруно Йордан не иначе как объявил, что его товарищ Андрак — парень бедовый, ему палец в рот не клади, человек глазом моргнуть не успеет, как он его ночью в угольный ларь спать уложит.
Не верю, сказал Альфонс Радде. Меня на мякине не проведешь.
После чего Рихард Андрак, обращаясь прямо к нему, вежливо спросил: Ваша супруга страдает головными болями?
Тетя Лисбет издавна питала слабость к мужчинам вежливым, обходительным. О да. Она страдала головными болями, невралгией. Неизлечимая штука, господин Андрак и сам наверняка знает.
Так-так.
И поверьте, господин Андрак, весьма мучительная. В иные дни у ме-ня буквально все из рук валится. Вы небось даже и представить себе такого не можете.
Напротив, заверил господин Андрак, он вполне способен представить себе и это, и еще многое другое.
Чепуха, буркнул Альфонс Радде.
Мужчины хотели было потихоньку улизнуть в кабинет. Рихард Андрак— он пришел в штатском, в скромном однобортном темно-синем костюме еще довоенных времен, который всегда надевал, фотографируя на свадьбах, конфирмациях, крестинах, — Рихард Андрак вежливо попросил их минуточку повременить. И не в службу, а в дружбу присесть ненадолго возле убранного уже кофейного стола. А теперь исключительно шутки ради — да-да, господин Радде, вы тоже! — будьте добры, положите обе руки на стол так, чтобы кончики ваших больших пальцев касались друг друга, а кончики мизинцев — мизинцев соседей. Совершенно верно, господин Радде, таким образом у нас получается замкнутый контактный круг. Превосходно, господа, благодарю вас. Вы, конечно, догадываетесь, что восприимчивость медиумов не всегда годится для моих экспериментов.