Обречённая воля
Шрифт:
— Ну, будя слюнявиться-то! Иди домонь. Спать пора…
Он хлестнул лошадь и пропал в темноте, а Никита всё стоял у растворённых ворот конюшни, дивясь тому, что отец поскакал не к майдану, не к куреню своего есаула Цапли, а прямо к городовым воротам, в степь. Ему уже не был слышен топот лошади, но в глазах всё ещё стояла фигура отца, его привычная посадка, этот его неповторимый разворот в седле — правым боком вперёд. От этой посадки всегда веяло на Никиту завидным спокойствием, решительной уверенностью отца и даже сейчас, в это непонятное, смутное казацкое безвременье, даже в эту тревожную ночь парнишке казалось, что всё отстоится в этом тревожном мире, всё вернётся в своё спокойное русло — к тишине куреней, к знакомому запаху соляных сковород на солеварнях. Он невольно прислушивался к затихающему шуму в кабаках, к собачьему лаю, но ему всё ещё виделся отец, и негасимой свечой горела в душе мальчишки надежда на новое светлое утро.
4
За сухим рвом, сразу же, как
«Догляжу заодно…» — подумал он о сене, а с чем «заодно» — и сам не знал.
Вот уже два года, как он чувствовал, что земля постепенно уходит у него из-под ног, не было в жизни той уверенности, с которой он поселился в Бахмуте. Началось это с той поры, как в 1703 году приезжали петровские стольники — Пушкин да Кологривов — и хотели было выселять беглых людей с Дикого поля. И хотя казаки отпугнули тех царёвых переписчиков, всё равно неспокойно стало на Дону, да и на всех запольных реках. Слухи шли: то в одном, то в другом месте царёвы люди своевольно селились или просто отымали казацкую землю. На Битюге объявился новый хозяин этой реки и земель — князь Меншиков, царёв любимец, и стал в тех местах господином. Людишки царёвы — прибыльщики, торговцы — из немцев и свои, доморощенные, — служивый, поместный люд, священники скупали земли у некрещёных, будто и не было указа царя Алексея, чтобы не делать этого, не скупать земли у некрещёных, но разве Петру доглядеть за всем! Однако Булавину казалось не раз, что царь знает обо всём, что держит он супротив казацкого роду тяжёлый камень за пазухой. С чего бы тогда царю посылать в прошлом году полковника Башлыкова с солдатами и работными людьми, дабы строили те укрепления меж Доном и Иловлей? Неспроста послал! Хорошо, казаки раскатили всю стройку до первого венца. А супротив кого те укрепления строили? Понятное дело — супротив казаков. Так думал он, Булавин, тогда, и предчувствия его оправдались. Опять появились царёвы люди под Бахмутом, нарыли своих соляных колодцев, учиняя своё солеварение. Но пусть их варят, а почто казацкие солеварни отымать?
— Нелюди! Окаянное племя! Дело кричал Шкворень: порубать их всех до единого! — скрипнул зубами Булавин и, забывшись, ударил лошадь кручёным арапником.
Зашуршали копыта по пожухлому бурьяну, надавило в лицо и грудь гладкой прохладой ночного воздуха. Неисповедимо и страшно кричали ночные птицы. Еле приметно замаячили впереди на скате звёздного неба горбатые тени. «Лес!» — мелькнула догадка, и вскоре лошадь оступилась, припала на передние ноги и по самую грудь впоролась в воду. Булавин проехал берегом в одну, потом в другую сторону, с трудом опознавая деревья, наконец ощупал большой граб и от него безошибочно направился на ту самую поляну, где всё ещё стояли стога сена.
Темь в лесу была ещё плотней. Он несколько раз срывался на лошадь за то, что она близко продирается к стволам деревьев, а те больно бьют по коленям. Порой по брюху лошади, по его сапогам хлестали кусты. Но вот снова замелькали звёзды — лес раздвинулся. Запахло сеном сильней, чем ожидал он. Лошадь сделала ещё несколько шагов и ткнулась мордой в ближний стог. Зашуршала, потащила сено. Захрупала.
«Лучше здесь заночую, чем с пустой бабой лаяться», — решил он, успокаиваясь.
Он выпростал ногу из стремени, ощупал ногой стог, намереваясь взобраться на вершину его, но нога наткнулась лишь на остатки сена и то далеко внизу, у самой земли. Только сейчас он сообразил, что, остановившись перед самым стогом, он не должен был видеть звёзды над кромкой леса.
«Что за чудо?» — изумился он и торопливо спешился.
Он огляделся, обвыкаясь. Заметил, что поляна была та же самая. Место стога было то же, близ молодого дуба, ещё в сенокос они с Анной отдыхали в его тени, и те же шуршали кусты боярышника под его рукой, но стога не было: на земле лежали лишь жалкие остатки увезённого — это теперь было ясно — кем-то сена. Разволновавшись, он торопливо вошёл в темноту, на память зная, где стоят другие стога, но и там он нашёл лишь клочья обронённого сена, да на сучьях граба, подложенных под стог, оставалось немного — то, что зацепилось. Вся поляна пахла
сеном, пахла сильней, чем смётанные и уже обветренные стога. Так сильно и вкусно пахнут только разворошённые. Булавин вытащил из кармана кресало, высек искру, раздул фитиль и поджёг остатки сена. Пламя потеплилось слегка, потом весело побежало по разбросанным клочьям сена, по усохшим сучьям граба, затрещало, фукнуло белёсым дымом. Поляна вмиг осветилась, стала видна её обширная пустота, насмешливо, как показалось ему, расступившаяся до самого леса. Он отрешённо подкидывал сено в огонь, подгребая зелёные клочья сапогами, и всё смотрел на пятна увезённых стогов, ещё не понимая, что же произошло тут. Постепенно он начал предполагать, круг его догадок сузился, и вот уже остался один-единственный ответ: изюмцы! Да, теперь он знал, что это люди полковника Шидловского. По слухам, к Шидловскому в полк прибыли недавно ещё несколько десятков доброхотов. Учинилось от них по всей округе беспокойство. Приехали они верхами, остаются на зиму, а сена лошадям не запасли. Купить — денег жалко, вот и промышляют.— Анчуткины дети! — крикнул Булавин в исступлении.
Он кинулся к лошади — та шарахнулась в сторону, но, почуяв хозяина, его твёрдую руку, его запах, присмирела, кося туда глазом, где досвечивал догоравший костёр, а через мгновенье дрогнула крупом, присела под тяжестью седока и пошла, обожжённая арапником, прямо на опушковые заросли тёрна.
— Нехристи! Окаянством своим не потешитесь! Дайте сроку, подымется батюшко-Дон — всех перерубим! Всех начальных людей, всех изменников! И боярам служить не станем, и царством им не владеть! Вот как пойдём всею рекою да с новым Разиным!..
Этими хриплыми выкриками он облегчал душу, зная, что его никто не слышит в ночи, кроме лошади да притаившегося зверья. Вспомнив про лошадь, он подумал, что обобьёт она бабки о частопенье, посечёт их о сухой бурьян, и придержал неровный, опасный бег впотьмах. Вскоре пахнуло сыростью, и вот уже снова заплескалась вода Большого ручья, проплыл справа старый граб, как сумрачная гора, а дальше опять распахнулся звёздный простор над невидимой громадой степи. Лошадь ещё проскакала немного, но, почувствовав слабину в поводьях, пошла шагом, всё тише и тише, как бы прислушиваясь к настроению хозяина и желая и не решаясь остановиться совсем.
Было уже за полночь, когда Булавин выехал на изюмскую дорогу. Впереди замерцали огни. «Чьи же это?» — подумалось ему. Натянул поводья. Остановился. «А огни-то дрожат — похолодает…» — снова пришла в голову мирная мысль, вселяя в душу привычную заботу о приближающейся зиме. Это немного остудило его гнев на изюмцев. Он смотрел на огни неотрывно, невольно подчиняясь тому необъяснимому и древнему чувству загадочного очарованья, какое неизменно охватывает человека в ночи при виде отдалённого костра. Но там сейчас было много огней. «Ага! Гуляют на радостях, что солеварни к ним отходят!»— накатила на него ненавистная мысль. Глаза заволокло пеленой, чернее ночи. А между тем невдалеке, то заслоняя, то вновь открывая отдалённые огни, маячила чья-то тень. Булавин напряг зренье и с трудом, но всё же различил, а точнее, угадал едущего рысцой всадника.
«Изюмец! Изрублю!» — скрипнул зубами и хлестнул лошадь.
Теперь он ясно видел цель и понимал смысл своего выезда в степь: то была не злоба на жену, не отчаянье от потери атаманства, не месть за увезённое сено — то было всё вместе, и ещё все те обиды, что накопились за последние годы от бесцеремонных царёвых людей, обиды, заставлявшие казаков хвататься за сабли, бросать свои курени и опасаться за самое ценное, чем дорожил человек Дикого поля, — за свою жизнь, за волю.
Гарцевавший впереди приостановился, заметив, должно быть, скачущего на него, потом вдруг дико взвизгнул и рванулся навстречу во весь опор. Булавин услышал лязг стали и с расчётливой неторопливостью вынул свою саблю, пригибаясь к гриве лошади и напрягая зренье. Примеряться и раздумывать было некогда. Встречный летел с таким нахрапом, что нельзя было медлить ни секунды. Вот уже пахнуло потом чужой лошади, послышался утробный выкрик врага, совсем рядом выросла поднявшаяся в стременах фигура с откинутой назад рукой, изготовленной для страшного удара. Булавин вмиг оценил своё положенье: он уже не успевал, не имел времени для замаха, поскольку его сабля была коварной хитростью опущена вдоль бока лошади, с тем чтобы нанести удар незаметно, сбоку, но хитрость эта запоздала. Налетевший на него всадник уже выхаркнул воздух, вкладывая всю силу в удар, и этот удар Булавин тотчас ощутил. Он подставил лезвие своей сабли, инстинктивно откинулся немного влево, но в ту же секунду понял, что запоздал с ответным ударом: лошадь пронесла его мимо цели.
— Анчуткин рррог! — прорычал Булавин, разворачивая лошадь, до боли в шее повёртывая голову назад, чтобы не упустить своего вражину из виду.
— Атаман! — вдруг услышал он знакомый голос.
— Я те, анчуткин…
— Кондратий Афонасьич! — снова тот же голос, не то с обидой, не то с налётом злобы.
Всадник тоже развернулся и ждал саженях в шести.
— Это я, Рябой!
— Ивашка? — с недоверием переспросил Булавин и, не опуская сабли в ножны, подъехал вплотную.
Ивашка Рябой сидел в седле поникший, сгорбившийся. Видимо, он только что вложил все свои физические и душевные силы в эту ночную встречу, и ошибка, случившаяся так некстати, совершенно надломила его.