Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Даже Комариха здесь пригрелась. В уголке, ближе к печке. Никто не любил старуху в Усолье. Из-за мужа. Всю семью ссыльные презирали. Да разве она виновата, что люди, сумевшие обидеть ее старика, забыли свое зло? Помнили лишь то, до чего довели деда.

Ефим рассказал старухе, что уехали ее сыновья на свободу. Их отпустили. А самого Комара — оставили в Усолье. Не простили войны. И не думали прощать. Обманул тогда Волков Пряхина. Не язык старика был повинен в том. Не жадность кулацкая. А кровь… Которая навсегда пролегла между Комаром и властями.

— Иван Иванович недолго пережил вас, — склоняет голову перед старухой Ефим:

— Провожать он вышел ваших детей. Усольский люд семью не любил. И не провел молодых до реки. А старый, видно, очень хотел на свободу. В реку зашел. А может и подтолкнул кто. На

ногах не удержался. Упал и утонул, — вздохнул Бобыль. — Хватились Ивана Ивановича лишь на третий день. Вечером. Вспомнили, что не появлялся нигде. Решили домой сходить. А там — пусто. И лодки на месте. Значит, не уезжал. А еще через два дня выкинуло его море. Приливом. Изодранного. В той одежде, в которой детей провожал. Схоронили его в тот же день, — согнул голову человек и, помолчав, продолжал:

— Не обижайтесь, что не рядом с вами похоронили старика. Он позже вас умер. Многих пережил, хотя жизни, как мне казалось, никогда не радовался.

…Короткову часто вспоминался один из приходов бабули Комаров. Через неделю после того, как помог Короткову ставни на окна их дома навесить.

Бабка принесла кошелку яиц, банку сметаны. И просила принять. Не отказываться, не брезговать семьей, как другие. И все вытирала слезы. Видно, часто обижали ее.

Когда ж Ефим поцеловал ей руку и поблагодарил, бабуля и вовсе расчувствовалась. Достала из-под фартука связанные для него носки.

— Примите. Они, может, грубые, деревенские, но теплые. Настоящая шерсть. Со своих овец, которых в селе своем держали. Уцелело немного. Вот и связала. Специально для вас. Все враз боялась показать. Чтоб не прогнали. Я так старалась. Возьмите. Пусть ноги в тепле будут.

— А ваши мужчины? Им это нужнее, чем мне. Иван Иванович не молод. Ему тепло необходимо. А мне они к чему? Я не ношу толстые носки.

— Да в них по хате как в валенках ходить можно. Ноги, как в печке, никогда не застынут. Нехай в память от меня останутся! — просила женщина. А уходя, все желала здоровья Короткову.

А вот Ирина Блохина… Долгая боль и память…

Перед ее портретом Ефим простаивал долгие часы и не случайно повесил над изголовьем. Нравилась эта женщина Короткову изо всех. Не столько внешностью своей. Хотя и этим выделялась. Была она особой всюду, как затерявшаяся искорка в капле росы. Умница, сердечная. Но годы горя заставили ее стать недоверчивой. Она не одна страдала. Здесь многие несли свой крест не зная за что. Будь виноватыми — куда бы проще смирились с наказанием. Ирина страдала больше всех. И даже неопытному глазу было видно, что и в своей семье несчастен человек. Она вздрагивала в страхе от каждого внезапного мужского голоса. Никогда не просила ничьей помощи, стараясь всюду управиться своими силами или с помощью детей. Ее никто и никогда не видел рядом с Никанором. И Ефиму не раз казалось, что женщина стыдится его и давно, уже много лет, не любит мужа и живет с ним врозь, хотя и под одной крышей.

Ирина… Словно только сейчас проводил он семью на баржу, увозившую Блохиных на материк.

Ирина подала ему узкую, зябкую ладонь на прощанье. Он слегка пожал ее. Хотел поцеловать, да не решился. Слишком много усольцев было на берегу. Ирина уезжала. А он — оставался. Зачем лишние домыслы, чтобы кто-то склонял ее имя? Чистое, светлое, незапятнанное имя женщины…

Ирина лишь дважды была у Ефима. Вместе с Дуняшкой Гусевой. Пришли побелить дом изнутри. И враз взялись за ведра, кисти, тряпки. Он давно мечтал, чтобы хоть глупый случай свел их один на один. Нет, он не позволил бы себе безрассудства, глупостей и пошлости. Он хотел один раз заглянуть в ее глаза. Она и без слов бы все поняла. А уж решение он предоставил бы ей. Нет, не временную связь. Не украденные горячие минуты. Не мимолетную близость. Он мечтал отнять ее у Никанора всю и навсегда. Ефим душою чувствовал, что этим он разрубил бы больной узел и облегчил бы жизнь обоих.

Ирина это видела, понимала. Но что-то мешало ей ринуться к нему не оглядываясь в прошлое. Без страха, на одном доверии… Но для этого нужно было полюбить до безрассудства. А она… Уже обожглась и не верила даже самой себе. Может и держали ее в семье дети. Но были ль они счастливы с таким холодным отцом?

«А может и не нужен был я ей? Но почему тогда, в тот приход самый первый дала понять, что я ей не безразличен?»—

думает человек и вспоминает, как, побелив дом, пили они чай с клюквенным вареньем, а потом он спел любимую песню. Ирина тоже знала ее. И подтянула. На два голоса… Эта песня стала вдесятеро дороже. И, кажется, она еще звенит, живет, бьется в окна, стены, самое сердце…

Но уж остыли ее следы на усольском берегу. Уехала. Навсегда. Хотя и обещала писать. Но забыла. Уже и времени немало прошло. Да и зачем ей ссыльный? Зачем память? Уехала, как обрубила все.

А ведь когда получила известие о смерти Никанора, к нему— Ефиму, прибежала. Вся в слезах. Он утешал ее, как мог. Убеждал, что такое могло случиться с каждым. Он говорил ей, что нужно думать о будущем, о жизни. Ушедшего не вернуть. Это понятно всякому умному человеку. Ефим хотел ей выразить сочувствие, но язык не поворачивался. Коротков, один из всех, понимал и жалел Ирину. Он изредка стал заходить к ней в дом, помогал, когда требовалась его смекалка. И, боясь оскорбить женщину, не стал искать с нею встреч наедине.

Теперь она свободна. И вольна в своем выборе. Если нужен, пусть сама даст знать, — решил для себя.

В то последнее ее усольское Рождество Христово, когда никто из ссыльных не работал, Ирина пришла в столовую принарядившись и села рядом с Ефимом за стол. Она шутила, смеялась, и Коротков млел от счастья. Оттаяла. Отошла от горя. И он попросился в гости. Она не отказала. Когда же Ефим, придя на следующий день, заговорил с нею о чувствах, Ирина оборвала его, обидевшись:

— Пока не пройдет год со дня смерти мужа, такие слова для меня оскорбительны!

Прошел год. Ефим решил выяснить отношение Ирины к себе, а попал на проводы... Блохины уезжали навсегда. Он, как и все, желал ей счастья, светлой судьбы. Искренне говорил. Вот только голос на стон срывался... У самого трапа она сама пообещала написать ему. Но никто из ссыльных не получил от нее никаких вестей, ни одного письма... Ефим часто укорял портрет Ирины в забывчивости. А потом отлегла боль и память стала остывать. Он все реже разговаривал с портретом Блохиной, а потом и вовсе ограничивался одним приветствием. И внезапно для себя обратил внимание на Антонину, которая давно забыла, что волею судьбы рождена на свет бабой. Антонина выделялась из всех женщин села тем, что у нее было больше всех детей, а еще тем, что, попав сюда в Усолье, отреклась от себя навсегда и жила лишь для детворы. Была ли она когда-нибудь молодой? В это трудно верилось. Была ли красивой? Может быть. Но ничего, ни следа не осталось ни от того, ни от другого. О прошлом ее почти ничего не знали усольцы. Была ли счастлива? Имела ли мужа? Любила ль его? И где он нынче — вряд ли помнила Антонина. Она одна никогда не переступала порог его дома и не видела, не замечала Ефима. Впрочем, она не обращала внимания ни на кого, кроме своих детей. Для Антонины мужики словно и не существовали на белом свете. Баба с утра до ночи работала и совсем не интересовалась окружающими. Она никогда ни к кому не ходила в гости. Ни разу не сняла с головы черный платок. По ком она его носила — никто не знал. Никто в селе не видел бабу улыбающейся, да и умела ль она смеяться? Сдвинутые на переносице, вечно насупленные брови никогда не взлетали в удивлении. Глаза всегда настороженные, застыли льдинками, глядели недоверчиво и исподлобья и, казалось, не умели любить и сочувствовать. Антонину отдыхающей не видел никто. И Ефим, приметив женщину, часто удивлялся, как выдерживает она эти нечеловеческие нагрузки и держится на ногах. Ванька-встанька... Она, казалось, никогда не ложилась спать и успевала всюду. Ефим вначале жалел бабу. Она, и верно, даже уставать разучилась. Как смирная, покладистая лошадь тащила свой возок, боясь оступиться, не ожидая удара кнута иль окрика судьбы — возницы.

Может, и не приметили бы ее ссыльные мужики-одиночки, не будь Антонина такой работягой. Неприхотливой, сдержанной.

Многим были дороги именно эти качества в бабе. Другого не видели. Да его и не было, как считали все. Она словно была создана для суровой, полной лишений жизни и никогда не знала иного.

Другие уставали, жаловались, плакали, Антонина жила сцепив зубы. Может дома, в семье, позволяла себе слабину. На людях — никогда. Ефим видел спину, плечи, уставшие, но ловкие, крепкие. Некогда гордую шею, высокую грудь, но… Все это отцвело, завяло.

Поделиться с друзьями: