Обреченные
Шрифт:
— А как же поклоняешься тому, кого не знаешь, не видел?
— Почему — не знаю? Я знаю! Верю в Него и люблю.
— Так это ты! А Он почему не видит? Значит, нет Его. Иначе, как допустил твою ссылки и все муки в ней?
— Испытания Господь посылает всем людям. Но не каждый их выдерживает. Вот и меня Создатель проверяет. Значит, видит меня. Иные больше претерпели, другие умерли. Я, пока, живу. И на том спасибо Господу! Ведь не без крова, не в голоде. Мне грех сетовать. Создатель щадит, жалеет.
— А откуда знаешь, что есть
— Иначе бы нас никого не было! Ни людей, ни жизни на земле. Не создали ж ее нынешние власти. Советам — сколько лет? И сколько лет земле, людям? Думаешь, Богу не ведомо, что у нас творится? Еще как знает! И настанет тот день, когда всякий власть предержащий ответит за дела свои. И тот доносчик мой, и все стукачи встанут перед лицом Создателя и понесут наказание за мерзости, содеянные на земле! Ибо от глаз Творца не скроются дела добрые и злые. И будет суд над каждым…
Никанору отчего-то холодно стало.
Он передернул плечами зябко, словно увидел себя жарящимся на сковородке. А вокруг все те, кто не без его помощи были осуждены и расстреляны чекистами.
Никанор с того дня люто возненавидел Харитона за то, что он, сам того не зная, сказал злое слово в адрес стукача.
С тех пор Никанор стал «пасти» священника. Следил за каждым его словом, за жизнью. И нередко среди ночи подсматривал в окно, прислушивался к каждому слову, долетавшему из дома, и собрал по капле, по крупице, «компру» на человека.
Священник о том даже не догадывался. А сведения Никанора о нем чекисты не считали заслуживающими внимания и отмахивались от них, называя собранную информацию — мелкой, незначительной, не представляющей угрозы никому.
И Никанор выжидал своего часа, не спускал глаз с Харитона.
Может быть, будь он любим женой и детьми, не обратил бы внимания на слова священника, либо забыл бы о сказанном. Иль задумался. Перестал бы фискалить. Жил бы спокойно.
Но… Нет, нигде не получал он тепла для души. Жена охладела к нему совсем. И подчас за много дней не обмолвилась ни словом.
Дети относились к нему, как к временному жильцу. Никогда не просили его помочь по дому. Даже праздники семья встречала не по-людски, без смеха и радости. И хотя на Новый год накрывался стол, дети не подходили к нему, пока отец не уходил в спальню. Тогда они доедали оставшееся. И тихо уходили к себе. Они ни к кому не ходили в гости и к себе никого не звали.
Никанор объяснял это тем, что ему — голове общины, иначе вести себя нельзя. Он не должен ни с кем сближаться. Чтобы другие не подумали, будто он к кому-то относится по-особому.
Ирина как-то съязвила:
— Даже здесь считаешь себя начальством. Вот и живешь, как бревно в болоте. Ни тепла от тебя, ни радости. Никому. Верно твой брат сказал о тебе:
— Вышли мы все из народа, как нам вернуться в него?
Никанор тогда спросил ее:
— А тебе чего не хватает?
— А что я имею, кроме детей? — спросила она вместо ответа и, залившись
горючими слезами, вышла из комнаты.…Ирина, а это знал весь курс института, была дочерью интеллигентов. Мать — врач, отец — тоже. И только дочь решила стать агрономом.
Ира росла не зная ни в чем нужды. Семья всегда держала домработницу, которая управлялась и в квартире, и на кухне. Ирина только училась.
Но когда жизнь дала трещину, научилась сама растить детей, готовить, убирать, стирать. Вот только любить не научилась мужа. Не смогла заставить собственное сердце. А первое увлечение им не сумела отличить от любви, и оно быстро прошло вместе с молодостью.
В семье Ирины все было иначе. Мать с отцом души не чаяли друг в друге. Ни на минуту не разлучались. Любили гостей. И в доме часто звенели смех и музыка.
Кого она любила больше? Обоих одинаково. Они берегли ее от невзгод, лелеяли. Она никогда не слышала, чтоб родители поругались. Они так и остались в ее памяти влюбленными студентами, не утратившими за годы своего чувства и прочной дружбы.
Ирине тоже мечталось о таком. Но не повезло…
Никанор высмеивал ее за привычки, приобретенные в семье отца. И часто называл жену мещанкой, гнилой интеллигенткой. Она сначала обижалась, а потом перестала обращать внимание на дурные выходки мужа.
Дети сразу предпочли материнское воспитание, усвоили ее манеры, привычки. И никогда не подходили к столу неумытыми или непричесанными. Они всегда были опрятно одеты. И никогда, в отличие от Никанора, не чавкали за столом. Не брали хлеб вилкой, а мясо руками. Не ковырялись за столом в носу, не любили громких голосов. И никогда не забывали сказать матери — «доброе утро» или «спокойной ночи». Вытирали обувь о тряпку, прежде чем войти в дом. Никогда не раскидывали в беспорядке одежду и обувь.
К этому их с малолетства приучила мать.
И если Никанор требовал, чтобы дети называли его на вы, мать от такой глупости категорически отказалась, сказав однажды убедительно:
— К Богу в молитве человек обращается на ты, а кто есть человек, чтобы его выше Господа величали? Это ложное представление об уважении всегда порождает неискренность. Я такого не хочу…
И дети, называя мать на ты, любили ее до бесконечности. Исправно выкая, не признавали отца.
Все это не осталось без внимания ссыльных. Но вмешиваться в жизнь и порядки чужой семьи никто не хотел.
Дети Никанора даже в Усолье держались особняком. Знали, чужих детей в дом приводить нельзя. А значит и самим не стоит ни к кому заявляться.
Ирина тоже не имела в селе подруг. Не сблизило ни с кем ни время, ни горе. Она жила как улитка в раковине.
Дети? Но с ними не поделишься сокровенным, наболевшим, бабьим. Да и зачем им знать такое? Хватает с них того, что сами видят, о чем не надо говорить.
Бабы сели и не горели желанием общаться с нею. У каждой своих забот хватало.