Обручение на чертовом мосту
Шрифт:
Ах, если бы Игнатий сейчас обнял ее, поцеловал… хотя бы приласкал рассеянно! Хотя бы снова начал приставать со своими пугающими непристойностями – она, кажется, стерпела бы и это, только не сидеть вот так, сжавшись в уголке, бездомною, никому не нужной бродяжкою!
Жалость к себе с такой силой вспыхнула в сердце Ирены, что она с трудом подавила желание искательно, просяще прильнуть к Игнатию – не затем, чтобы его утешить, а утешиться самой. Так заласканная кошка, обидевшись, что призадумавшийся хозяин не обращает на нее внимания, тычется мордочкой в его безучастно повисшую ладонь, подлазит под руку, нетерпеливо и раздраженно
Ну нет. Ирена не кошка! И если Игнатий не понимает, что все беды (а не только радости!) муж и жена должны делить пополам, она научит его. Только не сейчас. Немного времени спустя. Когда оставит его тяжкая задумчивость, а у Ирены высохнут предательские слезы.
Она отвернулась к окну, уставилась на скачущие мимо леса: дорога здесь была неровная, очевидно, они уже свернули от главного пути к Лаврентьеву.
Чем дальше гнал Емеля свою низкорослую, но очень выносливую лошаденку, тем более начинали редеть деревья, и вдруг сквозь них, сверкнув со всех сторон, открылась неширокая речка, окаймлявшая долину. По долине тянулась деревенька, затем роща, просторные поля… Все было озарено ласковым, уже не слепящим, а мягким предзакатным солнцем, которое бережно высвечивало каждый листок, каждую травинку, каждую веточку, словно торопясь полюбоваться их красотою и свежестью, прежде чем заиграют в небесах буйные краски заката, а им на смену явится темная, неразборчивая ночь.
Замелькали деревенские избы. Улочка была довольно чиста, хотя непременная свинья возлежала в непременной луже, так привольно перегородившей дорогу, что карета пробралась через нее, лишь чудом не увязив колеса.
Емеля громко кричал на лошадь; Игнатий, очнувшись от задумчивости, выглядывал в окно с выражением острого, болезненного любопытства, как если бы оказался здесь впервые.
Наконец деревенька осталась позади. За околицей Ирена увидела сколоченную из бревен перекладину, на которой висел колокол. В такие колокола били набат при пожаре или другой тревоге. Но все кругом было тихо и мирно. Вдали виднелась вереница белых платочков и разноцветных сарафанов, юбок, кофт: с полей гуськом шли бабы, закинув на плечи тяпки, с белыми узелками в руках.
– Останови, Софокл, – вдруг сказал Игнатий, а поскольку Емеля не услышал, завопил что было мочи: – Останови, тебе говорят!
Оглушенная, испуганная Ирена зажала уши.
Игнатий выскочил из кареты, оскользнулся на лепехе навоза, громко чертыхнулся и кинулся к набатному колоколу. Схватился за веревку, дернул раз, и другой, и третий…
Тяжелый, тревожный гул прокатился над деревней.
– Ты что делаешь, Игнаша? – испуганно вскричал Емеля. – Да сюда сейчас уйма народу сбежится!
Он был прав. Разноцветная спокойная вереница заметалась, сбилась переполошенной стайкой и, рассыпавшись по зеленой луговине, беспорядочно полетела к околице. Сонная, пустая улица наполнилась народом: старики, ребятишки выскакивали из дворов, лаяли собаки, вдали слышались потревоженные мужские голоса.
– Видать, не в пору мать родила, не собрав разума, в люди пустила! – ворчал Емеля, чуть не силком оттаскивая Игнатия от колокола. – Ну, всполошишь народ, ну, соберутся – что ты им скажешь? Они ж подумают – пожар!
– А что, не велеть ли хотя бы избу какую-нибудь разорить, чтобы не зря бегали? – захохотал Игнатий.
– Валяй напропалую! – в отчаянии воскликнул Емеля. – Вот они ужо тебе рыло-то начистят
за такие проказы.Игнатий вырвался из цепких рук кучера, однако к карете все же пошел, хотя и огрызался на каждом шагу:
– Да что они мне теперь могут? Я тебя за такие слова на конюшню…
– Я ведь и так на конюшне служу, – пытался успокоить его Емеля. – Ниже ты меня только в землю зароешь!
– В холодную! Плетьми! – хмельно, ошалело кричал Игнатий. – И всякого, чтоб враки не несли и пустого не мололи! Я теперь кто? Я граф! Эй, ты! – крикнул он чумазой девчонке с разными косичками (одной толстой, другой тоненькой), добежавшей до околицы раньше всех и немо, с ужасом уставившейся на странных незнакомцев. – Скажи всем, что беды нет, однако здесь проезжал граф Лаврентьев!
– Ага, встал из могилы и проехал, значит, – буркнул Емеля, да тут же спохватился, забубнил покладисто: – Молчу, молчу, ваше сиятельство!
– Погоди, Софокл, – схватил его за руку Игнатий. – Это что – правда, что я – граф? Нет, правда, наконец-то! Я просил, всегда просил Господа…
– Проси добра, а жди худа, – изрек Емеля, силком подсаживая Игнатия в карету. – Да не мешкай, не то мужики сбегутся – так кости наломают, что и не поглядят, граф ты там или черт с рогами.
– Я – граф Лаврентьев! – восторженно прошептал Игнатий. – Вот счастье-то!
– Счастье – мать, счастье – мачеха, счастье – бешеный волк, – ответствовал Емеля, так внимательно разглядывая пятно плесени на обивке, словно только к нему и обращался, и с силой захлопнул дверцу.
Почти в то же мгновение карета взяла с места, а Ирена оказалась схвачена в жаркие объятия Игнатия, поцелуй которого надолго лишил ее возможности видеть окружающее.
Игнатий отпустил ее так же неожиданно, как и заключил в объятия, и припал к окну, бормоча:
– Вот, вот! Дом! Мой дом!
Ирена выглянула, но успела увидеть лишь темно блестящее крыло пруда, окаймленного ползучими зарослями белых и желтых кувшинок, зеленый, на диво красивый холм, вверху которого вздымалось белое роскошное строение со стройными колоннами.
У нее так закружилась голова от волнения, что она не сразу сообразила, когда Игнатий вытащил ее из кареты и повлек за собою к нарядному белому крыльцу. По бокам стояли грозные мраморные львы, а у самых дверей сидел в плетеном кресле какой-то человек. Он сердито махал руками и, срывая голос, орал на Емелю:
– Куда, голова садовая, на господское крыльцо? А ну, вези их к людской! Нечего тут! Подумаешь, падаль какую-то привез, а туда же, где люди ходят!
Глава VI
БЛАГОСЛОВЕНИЕ
– А это еще кто? – спросил Игнатий, вновь усаживая Ирену в карету и забираясь туда сам.
Ответив не менее изумленным взором, она продолжала рассматривать этого мужчину – среднего роста, коренастого, довольно полного, с большим брюхом, на котором едва сходилась плисовая куртка. Брюки и даже сапоги тоже были плисовые, чрезвычайно мятые, на большой голове криво сидел мягкий триповый картуз, козырек которого был нелепо задран над мучнисто-белым лицом с каким-то особенно ярким, словно нарочно намалеванным румянцем на щеках. Эти щеки, рядом с которыми маленькие глазки казались младенчески бесцветными, сразу обращали на себя внимание, эти щеки да удивительно красные, толстые, отвислые губы, которые напоминали двух только что насосавшихся кровью пиявок.