Обрыв
Шрифт:
Он боязливо, задумчиво слушал ее.
— Что вы все молчите, так странно смотрите на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог знает что наболтала в бреду… это чтоб подразнить вас… отомстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же, бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
— Да, да, слышу, — рассеянно отвечал он, пожал ей руку и позвал к ней Машу.
IX
Райский на другой день с любопытством ждал пробуждения
Он был задумчив, угрюм, избегал вопросительных взглядов бабушки, проклиная слово, данное Вере, не говорить никому, всего меньше Татьяне Марковне, чем и поставлен был в фальшивое положение.
А Татьяна Марковна не раз уж заговаривала с ним о ней.
— Что-то с Верой неладно! — говорила она, качая головой.
— Что такое? — спрашивал небрежно Райский, стараясь казаться равнодушным.
— Нехорошо! хуже, нежели намедни: ходит хмурая, молчит, иногда кажется, будто слезы у нее на глазах. Я с доктором говорила, тот опять о нервах поет. Девичьи припадки, что ли?..
Бабушка не кончала речи и грустно задумывалась.
Он с нетерпением ожидал Веры. Наконец она пришла. Девушка принесла за ней теплое пальто, шляпку и ботинки на толстой подошве. Она, поздоровавшись с бабушкой, попросила кофе, с аппетитом съела несколько сухарей и напомнила Райскому просьбу свою побывать с ней в городе, в лавках, и потом погулять вместе в поле и в роще.
Она как будто ничего. Из вчерашнего только заметна была несвойственная ей развязность в движениях и излишняя торопливость речи, казавшаяся натянутой. Очевидно было, что она крепится и маскирует расстроенность духа или нерв.
Она даже вдалась в подробности о нарядах с Полиной Карповной, которая неожиданно явилась в кабинет бабушки с какими-то обещанными выкройками нового фасона платья для приданого Марфеньки, а в самом деле, чтоб узнать о возвращении Бориса Павловича.
Она все хотела во что бы то ни стало видеться с ним наедине и все выбирала удобную минуту сесть подле него, уверяя всех, и его самого, что он хочет что-то сказать ей без свидетелей.
Она делала томные глаза, ловила его взгляд и раза два начинала тихо: «Je comprends: dites tout! du courage!» [170]
«Ну тебя к черту!» — думал он, хмурясь и отодвигаясь от нее.
Наконец Вера надела пальто, взяла его под руку и сказала: «Пойдемте!»
Крицкая порывалась было идти с ними, но Вера уклонилась, сказав: «Мы идем пешком и надолго с братом, а у вас, милая Полина Карповна, длинный шлейф, и вообще нарядный туалет — на дворе сыро…»
170
Я понимаю: говорите все! смелей! (фр.)
И ушли.
Райский молчал, наблюдая Веру, а она старалась казаться в обыкновенном расположении духа, делала беглые замечания о погоде, о встречавшихся знакомых, о том, что вон этот дом еще месяц тому назад был серый, запущенный, с обвалившимися карнизами, а теперь вон как свежо смотрит, когда его оштукатурили и выкрасили в желтый цвет. Упомянула,
что к зиме заново отделают залу собрания, что гостиный двор покроют железом, остановилась посмотреть, как ровняют улицу для бульвара.Она вообще казалась довольной, что идет по городу, заметив, что эта прогулка была необходима и для того, что ее давно не видит никто и бог знает, что думают, точно будто она умерла.
Райский — ни слова не отвечал на весь этот развязный лепет, под которым слышались ему совсем другие речи.
— Может быть, я дурно делаю, что лишаю вас общества Полины Карповны? — заметила она, напрасно стараясь вывести его из молчания.
Он сделал нетерпеливое движение плечом.
— Я шучу! — сказала она, меняя тон на другой, более искренний. — Я хочу, чтоб вы провели со мной день и несколько дней до вашего отъезда, — продолжала она почти с грустью. — Не оставляйте меня, дайте побыть с вами… Вы скоро уедете — и никого около меня!
— Я боюсь, Вера, что я совершенно бесполезен тебе, именно потому, что ничего не знаю. Вижу только, что у тебя какая-то драма, что наступает или наступила катастрофа…
Она вздрогнула.
— Что ты? — заботливо спросил он.
— Свежо на дворе, плечи зябнут! — сказала она, пожимая плечами. — Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все звери, будто уходит в себя. Вон и птицы уже улетают — посмотрите, как журавли летят! — говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию черных точек в воздухе. — Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, — и на душе становится уныло… Не правда ли?
Она сама знала, что его нелегко было обойти таким объяснением, и говорила так, чтоб не говорить правды.
Он молчал, стараясь отыскать другой, настоящий ключ.
— Вера, я хотел тебя спросить… — начал он.
— Что такое? — с беспокойством перебила она и, не дождавшись ответа, прибавила: — хорошо, спросите, только не сегодня, а погодя несколько дней… Однако — что такое?
— О письмах, которые ты писала ко мне…
— Да, что же такое?
— Помнишь, ты писала, что разделяешь мой взгляд на честность…
Она подумала и, казалось, старалась вспомнить.
— Да… да… как же, как же… писала… так что же?
Он глядел на нее пристально.
— Ты ли писала это письмо?
— Кто же? — вдруг сказала она с живостью, — конечно, я… Послушайте, — прибавила она потом, — оставим это объяснение, как я просила, до другого раза. Я больна, слаба… вы видели, какой припадок был у меня вчера. Я теперь даже не могу всего припомнить, что я писала, и как-нибудь перепутаю…
— Хорошо, пусть до другого раза! — со вздохом сказал он. — Скажи, по крайней мере, зачем я тебе? Зачем ты удерживаешь меня? Зачем хочешь, чтоб я остался, чтоб пробыл с тобой эти дни?
Она сильно оперлась рукой на его руку и прижалась к его плечу, умоляя глазами не спрашивать.
— Ведь не любишь же ты меня в самом деле. Ты знаешь, что я не верю твоей кокетливой игре, — и настолько уважаешь меня, что не станешь уверять серьезно… Я, когда не в горячке, вижу, что ты издеваешься надо мной: зачем и за что?
Она сильно сжала его руку и молила опять глазами не продолжать.
— По крайней мере, о себе я вправе спросить, зачем я тебе? Ты не можешь не видеть, как я весь истерзан и страстью, и этим градом ударов сердцу, самолюбию…