Обрыв
Шрифт:
Он написал ей ответ, где повторил о своем намерении уехать, не повидавшись с нею, находя, что это единственный способ исполнить ее давнишнее требование, – оставить ее в покое и прекратить свою собственную пытку. Потом разорвал свой дневник и бросил по ветру клочки, вполне разочарованный в произведениях своей фантазии.
Куры бросились с всех сторон к окну губернаторской квартиры в уездном городе, приняв за какую-то куриную манну эти, как снег, посыпавшиеся обрывки бумаги, и потом медленно разошлись, тоже разочарованные, поглядывая вопросительно на окно.
На другой день
Райский почти обрадовался этому ответу. У него отлегло от сердца, и он на другой день, то есть в пятницу после обеда, легко и весело выпрыгнул из кареты губернатора, когда они въехали в слободу близ Малиновки, и поблагодарил его превосходительство за удовольствие приятной прогулки. Он, с дорожным своим мешком, быстро пробежал ворота и явился в дом.
VI
Марфенька первая, Викентьев второй, и с ними дворовые собаки, выскочили встретить его, и все, до Пашутки включительно, обрадовались ему почти до слез, так что и ему, несмотря на хмель страсти, едва не заплакалось от этой теплоты сердечного приема.
«Ах, зачем мне мало этого счастья – зачем я не бабушка, не Викентьев, не Марфенька, зачем я – Вера в своем роде?» – думал он и боязливо искал Веру глазами.
– А Вера уехала вчера! – сказала Марфенька с особенной живостью, заметив, конечно, что он тоскливо оглядывается вокруг себя.
– Да, Вера Васильевна уехала, – повторил и Викентьев.
– Барышни нет! – сказали и люди, хотя он их и не спрашивал.
Ему бы радоваться, а у него сердце упало.
«И весело им, что уехала, улыбаются, им это ничего!» – думал он, проходя к Татьяне Марковне в кабинет.
– Как я ждала тебя, хотела эстафету посылать! – сказала она с тревожным лицом, выслав Пашутку вон и затворяя кабинет.
Он испугался, ожидая какой-нибудь вести о Вере.
– Что такое случилось!
– Твой друг, Леонтий Иванович…
– Ну?
– Болен.
– Бедный! Что с ним? Я сейчас поеду… Опасно?
– Погоди, я велю лошадь заложить, а пока скажу отчего; в городе уж все знают. Я только для Марфеньки секретничаю. А Вера уж узнала от кого-то…
– Что с ним случилось?
– Жена уехала… – шепотом сказала Татьяна Марковна, нахмурившись, – он и слег. Кухарка его третьего дня и вчера два раза прибегала за тобой…
– Куда уехала?
– С французом, с Шарлем укатила! Того вдруг вызвали в Петербург зачем-то. Ну, вот и она… «Меня, говорит, кстати проводит до Москвы monsieur Charles». И как схитрила: «Хочу, говорит, повидаться с родными в Москве», и выманила у мужа вид для свободного проживания.
– Ну, так что ж за беда? – сказал Райский, – ее сношения с Шарлем не секрет ни для кого,
кроме мужа: посмеются еще, а он ничего не узнает. Она воротится…– Ты не дослушал. Письмо с дороги прислала мужу, где просит забыть ее, говорит, чтоб не ждал, не воротится, что не может жить с ним, зачахнет здесь…
Райский пожал плечами.
– Ах, Боже мой! Ах, дура! – горевал он. – Бедный Леонтий! Мало ей самой было негласного скандала – нет, захотела публичного!.. Сейчас поеду; ах, как мне жаль его!
– И мне жаль, Борюшка. Я хотела сама съездить к нему – у него честная душа, он – как младенец! Бог дал ему ученость, да остроты не дал… закопался в свои книги! У кого он там на руках!.. Да вот что: если за ним нет присмотру, перевези его сюда – в старом доме пусто, кроме Вериной комнаты… Мы его там пока поместим… Я на случай велела приготовить две комнаты.
– Что вы за женщина, бабушка! я только что подумал, а вы уж и велели!..
Он пошел на минуту к себе. Там нашел он письма из Петербурга, между ними одно от Аянова, своего приятеля и партнера Надежды Васильевны и Анны Васильевны Пахотиных, в ответ на несколько своих писем к нему, в которых просил известий о Софье Беловодовой, а потом забыл.
Он вскрыл письмо и увидал, что Аянов пишет, между прочим, о ней, отвечая на его письмо.
«Когда опомнился! – подумал он, – тогда у меня еще было свежо воспоминание о ней, а теперь я и лицо ее забыл! Теперь даже Секлетея Бурдалахова интереснее для меня, потому только, что напоминает Веру!»
Он не читал писем, не вскрыл журналов и поехал к Козлову. Ставни серого домика были закрыты, и Райский едва достучался, чтоб отперли ему двери.
Он прошел прихожую, потом залу и остановился у кабинета, не зная, постучать или войти прямо.
Дверь вдруг тихо отворилась, перед ним явился Марк Волохов, в женском капоте и в туфлях Козлова, нечесаный, с невыспавшимся лицом, бледный, худой, с злыми глазами, как будто его всего передернуло.
– Насилу вас принесла нелегкая! – сказал он с досадой вполголоса, – где вы пропадали? Я другую ночь почти не сплю совсем… Днем тут ученики вертелись, а по ночам он один…
– Что с ним?
– Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу – а на нем лица нет! Глаза помутились, никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает – я уж хотел побить его…
Он плюнул с досады.
– На кухарку положиться нельзя – она идиотка. Вчера дала ему принять зубного порошка, вместо настоящего. Завтра вечером я сменю вас… – прибавил он.
Райский с изумлением поглядел на Марка и подал ему руку.
– За что такая милость? – спросил Марк желчно, не давая руки.
– Благодарю, что не кинули моего бедного товарища…
– Ах, очень приятно! – сказал Марк, шаркая обеими туфлями и крепко тряся за руку Райского, – я давно искал случая услужить вам…