Обвиняется кровь
Шрифт:
Надругательство над национальностью выросло до таких масштабов, что даже полковник Шварцман, один из наиболее жестоких и лицемерных в бригаде Лихачева, решился на бессмысленный протест. Высокомерный Лихачев, всегда заботившийся о дистанции между собой и серой следовательской скотинкой, припомнил осенью 1951-го, что Шварцман пожаловался ему на следователей Сорокина и Рассыпнинского, соревновавшихся в юдофобстве. «Шварцман как-то особенно переживал расследование этого дела, — заметил Лихачев, — и, как видно, проявлял интерес к ходу следствия. Уцепившись за какую-то фразу следователя на одном из допросов, касающуюся национальности арестованного, Шварцман сделал вывод о необъективности расследования и пошел к Абакумову» [58] .
58
Материалы
Чрезвычайное происшествие: еврей-следователь, послушный исполнитель приказов, терпимый к любым беззакониям, тут, задетый за живое, сорвался, донес на коллег, а министр, вместо того чтобы гнать Шварцмана в шею, выговаривает распоясавшимся хлопцам.
«Меня и Комарова вызвал Абакумов, — вспоминал Лихачев, — и заявил, что ему сообщил Шварцман о том, что якобы следователи допрашивают этих арестованных не как преступников, а как евреев… Абакумов дал указание мне и Комарову, а затем и следователям, чтобы по делу вели следствие аккуратнее, что это щепетильное дело… и не нужно давать никаких поводов для разговоров подобного рода» [59] .
59
Там же, л. 37.
Какие точные, подходящие к случаю слова произнес министр: «аккуратнее», «щепетильное дело» — в них даже не нагоняй, не выволочка, а добрый совет «пахана», напоминание о том, что угодная рюминым и лихачевым «справедливость» еще не восторжествовала, палачествовать можно со страстью, но поосмотрительнее — на все свое время и свой час! Вычитываю в протоколах часто мелькающие имена насильников, другого слова не подобрать, — Гришаева, Комарова, Рюмина, Лихачева, Сорокина, Рассыпнинского, Жирухина, Герасимова, Лебедева, Кузьмина и других, — нахожу их в припрятанных под спудом протестах и заявлениях арестованных, во взаимных их обвинениях после арестов 1951 и 1953 годов и не нахожу среди них справедливых, способных вести следствие честно, по закону (даже по закону тех лет!), а не прибирать к ногтю ненавистную им и их высоким шефам «еврейскую гниль».
Таково важное, выходящее за рамки национальных проблем свидетельство гнилостного распада сталинской аппаратной верхушки, идейного перерождения поколения вождей, даже если некогда оно публично и исповедовало интернационализм и социальную справедливость. Рукой, уставшей от мордобоя, перелистывали страницы первоисточников, стараясь запомнить железные сталинские постулаты углубления классовой борьбы, пролетарского интернационализма, высокой миссии строителей нового мира, и издевались над арестованными по всем правилам расизма.
Каким карающим моральным контрастом, приговором этому насилию прозвучало на суде последнее слово Шимелиовича: не смирение, не мольба о снисхождении, о сохранении ему жизни, а полное достоинства слово гражданина. Забота о будущей жизни и страдальцах будущего.
«Я прошу суд войти в соответствующие инстанции с просьбой запретить в тюрьме телесные наказания… Я прошу устранить зависимость тюремной администрации от следственной части… Я прошу привлечь к строгой ответственности некоторых Сотрудников МГБ. Я никогда не признавал себя виновным на предварительном следствии… Моя совесть чиста, и этим людям из МГБ не удалось меня сломить… Я хочу еще раз подчеркнуть, что в процессе суда от обвинительного заключения ничего не осталось. Все, что „добыто“ на предварительном следствии, было продиктовано самими следователями, в том числе и Рюминым».
И самые последние, трепетные слова, величия которых не понял бы никто из палачей, три года терзавших доктора; чтобы понять и принять их, нужно иметь не только совестливый ум, но и мудрое сердце. Я люблю жизнь и чист перед ней, мог бы сказать Шимелиович, но он произнес слова, которые надо бы помнить всем, кто когда-либо давал клятву Гиппократа:
«Я очень люблю свою больницу, и вряд ли кто другой будет ее так любить…»
Убежден: не позволь Сталин Абакумову уничтожить Михоэлса в январе 1948 года, арестованный, он защищался бы и обвинял своих палачей с такой же силой и умом, как и Шимелиович. Фефер, назвавший доктора первостепенным консультантом Михоэлса, конечно, имел в виду не какое-то их сотрудничество — его не было и в помине, — а близость и духовное родство двух сильных, точнее сказать, могучих характеров. Жизнью Михоэлса уже распорядились преступники, это облегчило страшный следственный путь Фефера, самый мучительный из всех. Теперь самым неудобным оставался Шимелиович. Даже с Лозовским Феферу было поначалу куда проще: позади у Лозовского столько прегрешений,
покаяний, исключений, такая школа партийной самокритики, такое непременное повиновение фантому большинства, столько колдобин на пути — профсоюзных и коминтерновских, — что он должен был оказаться легкой добычей следователей — ведь он уже прошел через наждачные ладони Шкирятова.Так оно и было поначалу.
IX
Академика Лину Штерн арестовали необычно. Приехал военный чин в штатском, сказал, что ее приглашает на собеседование министр государственной безопасности.
Так она и укатила из дому; обыск, изъятие сотен писем на разных языках и театрального лорнета, другие формальности — все уже без нее. Отныне она в камере Внутренней тюрьмы, потом в Лефортове и снова на Лубянке. Всякую неделю, после первого месяца «работы» с Рассыпнинским, все новые и новые следователи, попытки сбить ее со спокойного тона меняющимися физиономиями допытчиков. Рассыпнинский, Жирухин, Герасимов, Цветаев, Рюмин, Комаров, Меркулов, Погребной, Кузьмин и другие — то ругатель, брызжущий слюной в юдофобской истерике, то зловеще многозначительный тип, то презрительный, не скрывающий брезгливости к сгорбившейся маленькой еврейке, старой деве, родившейся в далеком 1878 году.
В середине 30-х она, уже в ореоле мировой славы ученого, переехала в Советский Союз по приглашению академика Баха и даже вступила в 1938 году в партию.
Никому не удастся выбить ее из колеи. Правило ее жизни, ее спасение, ее рыцарские доспехи — прямота и правда.
Следственное дело фиксирует портрет Лины Штерн, способный порадовать антисемита: «…рост очень низкий [и правда, даже не понурившись, не придавленная бедой — 154 сантиметра. — А.Б.], полная, нос большой, толстые губы [при маленьком, детском рте! — А.Б.], шея короткая», под низким лбом карие воинственные глаза, — Абакумов поразился при появлении женщины-академика.
В книге Эстер Маркиш сохранилось собственное свидетельство первой встречи арестованной с министром.
«Не успела Лина Штерн пересечь порог кабинета министра Абакумова, как тот заорал:
— Нам все известно! Признайтесь во всем! Вы — сионистка, вы хотели отторгнуть Крым от России и создать там еврейское государство!
— Я впервые это слышу, — сказала Лина Штерн с сильным еврейским акцентом.
— Ах ты старая блядь! — выкрикнул Абакумов.
— Так разговаривает министр с академиком… — горько покачав головой, сказала Лина Штерн» [61] .
Короткий диалог, записанный со слов Штерн Эстер Маркиш, следовало бы поставить эпиграфом ко всей тюремной драме Лины Штерн. В нем заявлены прямота и бесстрашие женщины перед опасностью уничтожения и неистовством министра.
«Старая блядь!» Чины, находившиеся в кабинете Абакумова, приняли эту «формулу» как рабочую — с тем и начал ее допрашивать Рассыпнинский. За короткое время он 87 раз вызывал ее на допросы и оставил беглый, мало что значащий след только в 17 протоколах. Анатолий Филиппович Рассыпнинский, совсем нестарый еще человек (родился в 1909-м), спустя три года после суда, стоя перед военными юристами, о деле ЕАК и обвинениях против Штерн заявил: «В настоящее время я не помню, в чем конкретно обвинялись Зускин и Штерн» [60] . Замечу, кстати, что ни один из следователей, опрошенных военюристами из комиссии по проверке дела ЕАК, не смог вспомнить, в чем конкретно обвинялся его подследственный, какое именно преступление ставилось ему в вину.
61
Материалы проверки…, т. 1, л. 202.
60
Э. Маркиш. Столь долгое возвращение…, с. 314.
Лина Штерн ошеломляла следователей. Она давала показания без утайки, словно бы с облегчением и радостью, что вспоминает дорогое сердцу прошлое, что говорит правду, что ей нечего скрывать и нечего стыдиться за все 70 прожитых лет.
Письмо Лины Штерн к Полине Семеновне Жемчужиной?
Как же, как же — было такое. Собственно, ее просьба адресовалась Молотову; оставалось мало времени на оформление выездных документов для нее и двух ее учеников — Кассиля Г.Н. и Амираговой-Куусинен М.Г. — в Австралию, в Сидней и Аделаиду. Надо было помочь, подтолкнуть, ей нужны были ассистенты для демонстрации некоторых опытов, разработанных в руководимом ею Институте физиологии…